В эту минуту Константы кликнул батрака и велел ему поставить лошадь пана Ясьмонта на конюшню. Салюся взглянула на брата и по его смеющемуся лицу и шумному оживлению угадала, что сватовство это было делом его рук, что он сам его подстроил, приурочив ко дню ее возвращения домой. Она испытывала такое чувство, какое, наверно, испытывает муха, почувствовав, что одной лапкой уже запуталась в паутине. Бледная и растерянная, она стояла в углу, подавшись вперед всем своим стройным, гибким станом, и робко, но с любопытством разглядывала обоих гостей.
Один из них, Казимеж Ясьмонт, удерживая за руку Константа, который отдавал приказание батраку, говорил:
— Прошу прощения! Нам еще неведомо, должно ли нашу кобылку вести в конюшню или ей вскорости придется вместе с нами удалиться за ворота. Это будет видно позднее, когда нам известно станет решение касательно нас и ее, а пока покорнейше прошу, чтоб в ожидании этого решения она постояла под божьим кровом.
Если раньше у Салюси еще были какие-нибудь сомнения, то теперь все стало ясно как день. Лошадь, ожидающая решения под божьим кровом, могла привезти только свата!
Они сидели рядом на большом диване: один в белом полушубке, рослый и сильный, как дуб; другой, одетый с превеликой тщательностью в черный сюртук и светлый галстук, был похож на тонкий, вытянувшийся кверху побег. Владысю Цыдзику едва исполнилось двадцать лет; это был высокий тонкий юноша, с бледным худощавым лицом. Он сидел очень прямо, полуоткрыв рот, над которым только начинал пробиваться темный пушок. Владысь не был дурен собой; с годами, при его тонких чертах и гладкой спине, он мог даже стать красивым, но теперь от всей его неуклюжей фигуры так и веяло робостью и незрелостью, и его скорее можно было назвать подростком, нежели юношей.
Панцевичова с энергией, которая явственно запечатлелась на ее остром, как нож, профиле и в стремительных, как вихрь, движениях, приняв бразды правления в хозяйстве брата, повязала одолженный у соседки фартук поверх подоткнутой юбки и, бегая из кухни в сени и чулан, приготовляла подобающее случаю угощение. По ее приказанию зятья и двоюродный братец передвинули стол от окна к дивану, а она быстро убрала остатки еды, которой весь день кого-нибудь потчевали, и постелила толстую, но белоснежную скатерть, тканную прекрасным узором. Все расселись вокруг стола или немного поодаль, у стены, и начался шумный, сбивчивый разговор.
Стемнело. В горницу, оглашавшуюся громкими восклицаниями, вливался тот мягкий сумрак, который в зимние вечера исходит от снега, укутавшего землю, и от подымающейся на небе луны. Из одного окна видна была звезда, мерцавшая среди разорванных туч — прямо над овином, сияющим желтизной среди серых домов; в другое упал косой луч невидимой отсюда луны и лег золотой решеткой на белую стену. Из сеней вошла Салюся с зажженной лампой в руках и, медленно перейдя горницу, поставила ее на стол. Сестра приказала ей отнести лампу в гостиную, вот она и принесла; но почему на шее у нее появилась алая ленточка, которой прежде не было, и коса, прежде падавшая ей на спину, была теперь свернута узлом? При виде ее Ясьмонт вскочил с дивана и толкнул локтем Цыдзика, давая ему знать, что и он должен сделать то же. Оба поклонились. Сват с умильной улыбкой выразил свою радость по поводу того, что панна Салюся вернулась, наконец, после столь долгой разлуки к родному очагу. Жених стоял прямо, как жердь, уставясь на Салюсю широко раскрытыми глазами, в глубине которых внезапно загорелись искорки. Она присела перед обоими и зарделась до корней волос, однако любезно улыбнулась и смело ответила, что рада видеть пана Ясьмонта, которого помнит со свадьбы своей сестры, Заневской, где он был дружкой и с ней, в ту пору еще подростком, танцовал краковяк.
— Даст бог, еще и на вашей свадьбе потанцую, хоть я уже и состарился и женат! — весело воскликнул Ясьмонт и сел, толчком в бок указывая Цыдзику, чтобы он сделал то же. Владысь послушался, но машинально: все чувства его, все сознание сосредоточились во взгляде, которым он провожал отошедшую от стола Салюсю. Она забилась в самый дальний угол и села у дверей рядом с Габрысем. Медленно повернув к ней лицо, Габрысь поглядел на нее, улыбнулся и снова неподвижно застыл, будто сросшись со стеной и скамейкой, от которых, казалось, никакая сила не могла его оторвать. Быть может, и в самом деле некая великая сила удерживала его здесь, когда с минуты на минуту должна была решиться участь этой девушки. Но Ясьмонт никогда и ни с чем не спешил и никогда не опаздывал. Никто лучше его не знал, когда в каких случаях нужно начинать и кончать. Так и теперь он ни словом еще не обмолвился о цели своего прибытия и пространно рассуждал о всяких иных предметах: о хозяйстве и торговле лошадьми, которой он с прибылью промышлял, о недавней кончине дедушки своей жёны и о великой скорби, которую испытывала по этому поводу жена его, рожденная Ядвига Домунт. Между тем как одни громко разговаривали, занимая свата, другие потихоньку обменивались замечаниями о привезенном им женихе.
— Молоденький-то какой, господи, просто жалость берет!
— Совсем еще молокосос, да оно и лучше: скорей Салюся его в бараний рог согнет!
— Самый богатый жених на всю округу!
— Будь он хоть весь бриллиантовый, ни за что бы за него не пошла. Уж очень зелен!
— Единственный сын, так что в солдаты его не возьмут, можно и женить; в доме, говорят, хозяйка нужна.
— Отец, говорят, всем толкует, что невестку хочет из хорошего дома….
— Вот он сюда сватов и заслал!
— Из себя-то он недурен, только уж больно нескладен — как есть жердь, воткнутая в землю!
В горницу вошла Панцевичова и принялась расставлять на столе принесенные тарелки, хлеб, оловянные ложки, а также ножи и вилки с деревянными черенками. Ясьмонт тотчас умолк и призадумался; когда же на столе появилась бутылка водки, а вслед за нею и мед, он тряхнул головой и, откинув назад свою пышную гриву, пристальным взглядом обвел лица хозяев, с минуту еще помолчал и тихим, как бы опечаленным голосом начал:
— Итак, настает минута, когда нам станет известен приговор, решающий нашу судьбу, и, хоть сердце мое бьется е тревоге, откладывать дольше не хочет и велит мне покорнейше вас просить, дабы то, что я выскажу, вы благосклонно выслушали.
Все насторожились. В затихшей горнице было слышно, как шумят за окном деревья. Ясьмонт положил на стол огромные веснушчатые руки и снова заговорил:
— Брак, седьмое таинство святого костела, означающее нераздельное до гроба сожительство, есть дело почтенное и человеку от природы присущее. Благо тем, кто в него вступает, и благо тем, кто вступлению в него способствует. А потому я с великой охотой согласился способствовать в этом деле присутствующему здесь пану Цыдзику и с ним вместе приехал в сей досточтимый дом, дабы в этой надобности его, важнейшей из всех на свете, какие только может иметь человек, правдивым и дружественным словом за него ходатайствовать.
После этого он принялся восхвалять жениха — сначала личные его достоинства, как то: честность, трезвость, деликатность обращения и сыновнюю привязанность, затем происхождение его, ибо принадлежал он к благородному семейству, пользующемуся всеобщим уважением, и, наконец, его богатство. Тут он сообщил, что пан Владысь был единственным наследником, так как сестры его все повыходили замуж, получив надлежащее приданое. Отец же его был уже не однодворец, а, можно сказать, помещик, владелец чуть не двадцати пяти десятин пахотной земли, и жил как бы на отдельном хуторе. Дом у него был о двух половинах, на скотном дворе красовалось десять отличных коров, а вокруг дома недавно был насажен фруктовый сад в сто деревьев. Кроме этого видимого добра, можно было найти у него и много такого, чего никто не видел и что, как добрый отец, он бережно копил и тщательно прятал для своего единственного и дражайшего сына. Но об этом говорить незачем, если нельзя показать товар лицом. Все, однако, знают пана Онуфрия Цыдзика и понимают, что отнюдь не пустой кошель и не порожние сундуки достанутся в наследство его сыну.
В этом месте сват прервал свою речь и, откинув назад огненные волосы, обвел взглядом слушателей, явно отыскивая среди них чье-то лицо. Однако не нашел его, ибо та, ради которой главным образом лились потоки его красноречья, забилась в дальний угол горницы, укрывшись позади стоявших вокруг стола мужчин. Она вся пылала, обуреваемая противоречивыми, хотя и равно жгучими чувствами гнева и гордости. Гневаясь на брата, который ей подставил эту ловушку, она в то же время была ослеплена ее великолепием. Уже и прежде она не раз слышала о богатствах Онуфрия Цыдзика, но теперь, когда Ясьмонт принялся подробно перечислять их и описывать, у нее голова закружилась от мысли, что она может стать их хозяйкой.
Между тем Ясьмонт, с минуту помолчав, продолжал свою речь: