— Милый, милый мой мальчик, во всем виновата я, — слышит он над собой голос, и мгновенно от ласковости его затмевается сознание, темнеет в глазах, и бледным виском он приникает к чему-то мягкому, трепещущему, может быть к женской груди. — Милый вы мой, милый и маленький, простите меня…
Может быть, это сон, может быть, это еще обморок, но на другой висок или на лоб, как лепестки холодного цветка, падают чьи-то губы. Сладко пахнет цветами, так сладко, что хочется заплакать.
— Зачем же вы волнуетесь? Я сам придумал… — говорит Павел и слабо и счастливо вздыхает.
И прерывает его голос трепещущий и нежный, полный милой ласки.
— Нет, это я придумала, это я виновата…
Смотрит Павлик: к ним подъезжает кузина Лина и глядит на обоих широкими круглыми злыми глазами.
— Что это вы остановились? Так ты, Павлик, умеешь ездить? Зачем же ты лгал?
— Нет, я не умею ездить, я никогда не лгу, — устало отвечает ей Павел.
С грохотом подъезжают экипажи, и в первом из них перепуганное лицо мамы.
— Ты не беспокойся, мамочка, — счастливым, вздрагивающим голосом говорит Павел и вздыхает в упоении. — Лошадь понесла немного, но так было хорошо… все так хорошо.
Однако его заставляют слезть, и остальную часть пути он едет в экипаже.
57
Вот и Шабарда, разоренный и голодный башкирский поселок, приникший к подножию опаленной солнцем горы. Скалистые ребра ее точно пышут жаром, по самому верху ползают козы, грызущие камни скал, и среди них — совсем игрушечный башкирский пастушок.
Павлик смотрит на деревню, смотрит на гору, на стадо и все вздыхает утомленно и счастливо.
— Что ты вздыхаешь, маленький мой? — Мама называет его маленьким, как в детстве, но сейчас это не обижает: слишком ласково и упоенно на сердце.
— Ты посмотри, мама, какая красота.
— Только грязно очень в этой деревне, — увесисто вставляет тетка Анфиса. Она устала, раскисла и ворчит, в морщинах ее щек слои пыли, и вся фигура похожа на только что откопанную мумию. — И зачем только я поехала на старости, по дурости лет?
— Нет, вы посмотрите, тетя Анфиса, здесь в самом деле хорошо, — ласково говорит Павел и с удивлением чувствует, что в голос его прокрадывается расположение даже к тетке Анфе. — Я хотел бы пожить здесь подольше, а кататься верхом буду непременно.
— Какое тут катанье, чуть голову не свернул, — ворчит еще тетка, а Павлик разглядывает все с той же ласковостью ее татуировку и смеется.
— Вы, тетя, сейчас как индеец Густава Эмара.
С горки на заросшую диким вишенником ложбину катится тарантас. На дне ложбинки речка с самоцветными каменьями, с сонными розовыми цветами и листиками; лошади вступают в воду, порываясь напиться, гнут шеи, но взмахивает кнутом сердитый Кучер, тарантас ползет на гору, лошади берут с усилием, им трудно, экипаж подается назад, визжит отчаянно тетка, и сбоку тут же показывается Александр Карлович, поддерживающий тарантас за крыло.
— Но, но, вы — боговы!.. — сипит кучер, чмокая губами и действуя вожжой. Вывозят лошади на взгорье, Александр Карлович снова в седле, едут дальше, и оборачивается Павлик, приподнявшись в тарантасе: где же это? — и в упор смотрят на него печальные и строгие глаза.
Она сердится… На что?.. Чем он виноват?..
Кто-то трогает хлыстом его спину. Поворачивает голову Павлик: рядом с его экипажем едет обозленная Лина и что-то шепчет губами сердито. «Отчего и она недовольна? Отчего обе угрюмы и сердятся?»
— Что вам, Линочка? — благостно спрашивает Павел: нет гнева в сердце его на кузину, а ведь это она послужила причиной переполоха. — Это вы тронули меня хлыстом?
— Да, я, — отвечает Лина, блестя злыми глазами. Улучив момент, когда Елизавета Николаевна отвернулась, она шепчет внятно и злобно, кривя пухлые губы: — Познакомила тебя на свою голову, влюбленный тюлень.
Отшатывается Павлик. Как больно и сладко укололо сердце. Что за глупость сказала она, эта злая девчонка? Влюбленный в кого?
Быстрым нежным взглядом он осматривается, по сторонам. Кузина Лина такая глупая. Тает на виске ощущение холодочка, точно бабочка коснулась крыльями там. Словно приникло к виску что-то: может быть, аметистовой бабочки пыль? С крылышек пыльца, влюбленно разрисованных природой? Или это золотоносная пыль оплодотворяющего древесного цветка?.. Не от лип ли цвет этот, что хранят в своих вершинах полные золота ульи?.. Не от меда ли ульев этих так сладко на душе?..
А Линка все-таки глупая, очень глупая. Когда сердится, лицо делается некрасивым: надо ей это непременно объяснить.
Но влюбленный… в кого?.. Неужели в самом деле влюбленный — он, Павел-восьмиклассник? Но зачем же эти глаза-сапфиры так суровы и печальны, когда ему, семнадцатилетнему, так благостно-хорошо?..
58
На пикнике, после обеда, вкусно припахшего дымом, за чаем на ковре с алыми цветами, отстранилась внезапно кузина Линочка от тех двух, что сидели рядом, и отошла прочь.
— Куда же ты, Лина? — спросила та, около которой Павел сидел.
Остальные были заняты делом: мама отвешивала сахар для варенья,
тетка Анфиса чистила ягоды, купленные у башкирок, а Александр Карлович усердно ставил в глинистых омутках речонки рачни.
Деда и бабушку Ольховских считать за живых было нечего: едва пообедав, они разлеглись под вязами на подушках и теперь спали как седые младенцы, облепленные мошками.
— Линка, отчего ты уходишь? Посиди с нами, — крикнула еще раз Эмма Евгеньевна.
Не ответила и даже не обернулась кузина Лина. Только рукой махнула и отправилась к Драйсу раков ловить.
На ковре притихли, молчали двое. Здесь, в отененной равнине, не было жарко. Кусты стояли неслышно и таинственно; обрадованная предвечерней прохладой, дремала трава, прислушиваясь к тихому лепету горной речки. Это там, в вышине, где по краю бежала белая каменная дорога, еще палило степное немилосердное солнце; здесь же все было таинственно, влажно и тихо; тихо и таинственно было и на душе.
Не гремело внизу; поверху, по той белой раскаленной дороге, порой с грохотом прокатывалась башкирская телега, грубо стуча железом ободьев; сюда же, вниз, шумы доносились затихшими, смягченными, и смягченно отзывалось на сердце.
— Странная жизнь! — сказала вдруг Эмма Евгеньевна, — так неожиданно, что Павел, утонувший в звонах сердца, болезненно вздрогнул.
— Какая жизнь?
— Да вот эта, горная или степная, как вы ее назовете. Какая особенная она, неслышная, своеобразная; далеко там, за этими взгорьями, катятся паровозы, стоят многоэтажные дома, ревут фабричные трубы, а здесь жизнь не движется тысячелетия, стоит и дышит на одном месте, притихшая, сонная, неизменяемая, такая, какой была еще при Чингисхане… Как надо примечать ее; ведь, может быть, это уже последнее ее молчание. Надвигается город, приближаются люди с чугуном и железом… Помните, у Лермонтова:
И железная лопата
В каменную грудь,
Добывая медь и злато,
Врежет страшный путь…
Вам не скучно, Павлик?
Теперь, после скачки, она уже не называла его по отчеству. Павлик был перед ней, юный Павлик, который чуть было не скатился с обрыва, который мог теперь лежать неподвижным, с тенями крови у этих невинных губ.
— Вам правда не скучно?..
— Нет, нисколько, — радостно, даже растроганно ответил Павел и подышал трепетно, сам не зная почему. Ведь это она сказала: «Павлик», как мама; но почему трепет на сердце?.. — Мне нравится, что сейчас вы такая тихая и грустная, — сказал он еще и пожевал травинку.
Посмотрела она, как жует травинку этот смуглый восьмиклассник, улыбнулась растерянно, хрупко и печально.
— Да, я сегодня печальна, но и в печали этой новой мне так светло.
— Мне тоже, — доверчиво шепнул Павел.
И опять улыбнулись загадочно и печально глаза.
— Хорошо жить, Павлик, лишь когда семнадцать лет.
Подивился, отбросил травинку: не про себя ли она?
— Это вам-то не хорошо?
— Хорошо еще только годы… а вам — десятки лет. Знаете ли вы, что через несколько зим вы уже не узнаете меня?
— Почему не узнаю?
— Не будет уже молодости, маленький мой.
Рассмеялся Павлик, долго смеялся, не верил.
— Это вы-то? Такая красивая?
— Разве я красивая?
— Вы? Очень красивая! Оч-чень!
— Милый, славненький мальчоночек мой.
Затихли оба.
— А я в самом деле приду к вам в гости в городе.
И поднялась она, и отодвинулась в волнении, в непонятном страхе.
— Нет, нет, не приходите. И не думайте об этом.
— Почему же? Ведь вы же сами…
— И не помышляйте об этом, говорю я вам. Расстанемся здесь навсегда, но друзьями. Милыми, доверчивыми, невинными друзьями. Здесь, под этим горным солнцем, будем дружны и близки, а там — чужие. В городе вы совсем забудете меня.