Братья Айук Гайтан сказали дону Бастиану про письмо, спешились, привязали коней и, один за другим сняв шляпы, скрестили руки и поздоровались с отцом и матерью, а старый Бастиан, не задерживаясь, пошел искать письмоношу.
Вскоре Хуан Состенес, а за ним Макарио и Лисандро пришли к Кохубулям справиться, что там еще в письме. Таким хитрым способом они давали понять, что немного уже знают. Но сеньор Бастиан, человек дошлый, тут же их оборвал:
— М-м-м… Мало там чего…
— Отец велел нам, — сказал Хуан Состенес, парень кривоногий и большеголовый, — чтобы мы ему весть принесли, здорова ли сестрица, и как там Бастиансито, и нашли они работу или нет…
— М-м-м… Все у них хорошо, не болеют, крыша над головой есть. Я лучше сам поеду к отцу. Или вот как: мне в село надо, так вы ему скажите, чтоб он меня у мостика поджидал, я там поеду…
— Бедная сестрица! — воскликнул Лисандро, прибивая сестриного свекра гвоздями черных глаз и молотком сердитого сердцебиения к воображаемому кресту, на котором, по его мнению, тому следовало бы провисеть всю жизнь. И еще нагло добавил:- Хоть вы и не виноваты, а бедная она, бедная.
Кривоногий, коренастый, большеголовый Хуан Состенес ушел; за ним, сказав свое слово, и Лисандро, а потом и смугло-зеленый, словно бутылка, Макарио. Когда они удалились, дон Бастиан встал в дверях, качая седой головой — седые пряди падали ему на лоб, — и развздыхался.
— Как же, все им скажи… Да ни за что на свете…
По дороге в село дон Бастиан увидел у моста, переброшенного через каменистую речку, невысокого человека, а подойдя поближе, узнал свата. Тот поджидал его. Иногда дон Бастиан забывал, как того зовут. И сейчас вот забыл. Как же зовут Айук Гайтана? Подъехав вплотную и наклонившись к нему в седле, он вдруг припомнил: Тео.
— Заждались меня, дон Тео, а я… — вежливо начал он. — Не думал я, что вы так рано выйдете, и долго бумажки одни искал…
— Как они мне передали, я сразу пошел, думаю, скорей об дочке узнаю. Непонятно что-то с этим письмом, забеспокоился я, может, им плохо, а вы ребяткам не хотели сказать…
— Вот письмо, дон Тео, вон оно, тут…
— Слово — одно, а правда — другое, она похуже, дон Бастиан. Бывает, слышишь что-нибудь или читаешь и думаешь: был бы мост вроде этого, через речку из слов, на ту сторону… Да вы не сходите с коня, я и сам пойду чего купить, дома нужно… свечек там, мучицы, соли…
Маленькое селенье — соломенные хижины, укрывшиеся под деревьями, словно спускалось к речке, чтобы вымыть ноги, выстирать тряпки, разложенные на берегу. На главной улице, крутой и мощеной и названной в память страстей господних, находились торговые заведения. В облупленных домишках, похожих на скорлупки окаменевших яиц, продавали преимущественно водку.
— Хотел я вас рюмочкой угостить, мы бы и письмо почитали, читайте вы, я его наизусть помню. Пришлось шестьдесят с лишним раз прочитать…
В кабачке свисали с потолка бамбук и серпантин — наверное, здесь готовились к празднику. Старики сели к столику, чтобы прочитать письмо. Перед ними стояли две стопки водки, принесенные служанкой, и тарелка со щепотью соли и тремя ломтиками зеленого манго.
Дон Бастиан вынул письмо Бастиансито из жестяной трубочки, в которой носил свернутые бумаги, и протянул его дону Тео Айук Гайтану. Старый Айук взял письмо, положил ногу на ногу, одну слабую старую ногу на другую, и потянулся за рюмкой, чтобы выпить, прежде чем приступить к чтению. Вроде бы дурных вестей быть не должно. Дон Бастиан искоса глядел на него, чтобы увидеть, как заиграет радость в его морщинах.
— «Мак-ка-ве-и…» — разбирал дон Тео. «Маккавеи». И как только вспомнил, что это место зовется «Маккавеями»? Невеселое имечко — так и тянет забыть. А вот они, молодые, ничего не забудут. Значит, «Маккавеи», сеньору… дону… дону… дону…
— Особенно все помнится, дон Тео, когда уедешь подальше. Блох и тех припомнишь, и где они тебя кусали…
— «До-ро-гие ро-ди-те-ли… кланяемся вам, — то про себя, то вслух читал дон Тео, — и надеемся, что все у вас по-старому. У нас божьей милостью все хорошо, и я вас прошу, покажите письмо родителям моей жены, чтобы они про нас знали, и поклонитесь им от нас. И еще хорошо, если ребята, братья Гауделии, тоже приехали бы сюда, к нам. Тут очень много земли, прямо стыдно на ней не сеять. Мы уже купили участок и дом почти что построили. Само собой, денег, что я выручил за дрова, хватило лишь на половину участка, а больше я рассказывать не буду, пускай ребята приедут и сами подивятся. У Гауделии уже много кур, с полкурятника будет. Она вам очень кланяется. Повстречаете крестного, скажите, что сеньор Лусеро, к которому он нас послал, очень нам помог, не знаем, чем и отплатить ему, и жене его, сеньоре Роселии, и деткам, Лино и Хуану, они уже совсем большие. Крестный их не видел. Мы купили участок рядом с их семейством, и все вместе работаем. По другую руку и позади нас земля одних иностранцев, она — донья Лиленд, он — дон Лестер. Мы с ними подружились, они тоже бананы разводят…»
— Дон Тео, — перебил дон Бастиан, уже увидевший, что старик рад, пойду-ка я бумажки свои отнесу. Письмо вам оставлю, только сыновьям не давайте, еще поедут туда…
. — Да пускай их! Лучше смолоду удачи искать. А то что мы тут живем, маемся… Одно слово, что сыновья мои землей владеют. На самом деле дровосеки они.
— Ох, дон Тео, и что вы только говорите!
— Правду говорю. Кто живет, где родился, хоть и жизнь у него как у дохлой курицы, — глупый человек. Думает, значит, нигде ничего получше и нету…
Спустился вечер. В селенье загорелись два-три огонька, незаметных, как и домики. Река, сжатая скалами, шумела во мраке, будто пьяный.
— А Педрито все у нас, — сказал дон Бастиан, вернувшись домой.
— Да, все не еду, тут такое дело…
— Какое, Педрито?
— Такое…
— Скажи нам, Педрито, родные ведь, не кто-нибудь.
— Да вот дочка моя, которая за Губерио…
— За Губерио у вас Мария Луиса…
— Представь себе, она уже было поправилась, да вот Губерио… денег не платят там, куда он носит дрова; он ведь дрова рубит и носит.
— Кому говорить, Педрито! Я сам бумажки носил, а на них и не взглянули. Ничего не дают за эти земли, выжжены они, голые…
— Дрова хоть денег стоят…
— Уголь дороже, Педрито, но его индейцы жгут, тут работать надо, а мы вот дрова рубим, это дело немудреное, на то мы и зовемся арендаторами, чтоб дрова рубить…
— Хотел бы я…
— Так уж оно повелось, Педрито, коня не расседлывать, он-то всегда готов работать, а мы лежим- брюхом вверх, или беседуем, или в карты играем…
— Ну, дай мне воды попить…
— Ладно, Педрито, дам, только я очень расстроенный, что денег за бумажки мои не дали, и у тебя вот беда, с дочками твоими, хоть они и вроде самостоятельные.
Тут пришла мать Бастиансито, донья Никомедес Сан-Хуан Кохубуль. Голова у нее была замотана платком, плечи прикрыты вязаной шалью — она вечно зябла, — нижние юбки шуршали, а золотые, с медным отливом, кольца сверкали на толстых грубых пальцах.
— Слава святому причастию! — сказала она. В руке у нее была свеча, она искала подсвечник, чтобы ее поставить.
Мужчины сняли шляпы, опустили головы и повторили коротенькую молитву. Хозяйка же поставила свечу и поздоровалась с ними.
— Так я водицы принесу, Педрито… — сказал дон Бастиан, направляясь к кухне.
— Не бери у него, Педро, — вмешалась донья Никомедес, — с моего муженька станется, в тыкве принесет…
— Верно… — сказал, возвращаясь, Бастиан. — Только не в простой, а в маленькой. Я сам и не напьюсь, если не в тыковке вода или не в кувшине.
— Да что ты, вот стакан! Не слушай его, Педро. Донья Никомедес взяла тыковку, полную прозрачнейшей влаги, перелила воду в стакан и подала брату.
— Дай тебе бог… Ну, пойду, забот много… чего еще от детей дождешься. Вы-то хоть от своего избавились…
— Тебе муж не говорил, как они там хорошо устроились? Попроси, даст письмо почитать. Лисандро, Макарио и Хуан Состенес к ним туда ехали.
— Да и твоим зятьям, брат, недурно бы туда поехать.
— Не хотят они, сестра. Вроде бы ради земли женились и доят ее, доят. Дубы рубят, ничего им не жаль…
— Значит, Педро, женились они на дровах…
— Верно, сестра. Их сколько раз на побережье на это звали, а вот не хотят, страшно им…
— Чего им страшно?.. — вмешался дон Бастиан.
— Лентяи они, работать не любят, — пояснила донья Никомедес, — все им тяжело. Им одно по вкусу: гнездо греть, словно они куры, и детей плодить, чтобы те стали скотами, как мы, и состарились пораньше. Лень, она рано старит.
Когда трое стариков увидели, какое перепуганное лицо у Губерио и с каким трудом он удерживает слезы, они замолчали. Наконец он сам смог заговорить. Говорил он так, будто тело его шелушилось словами от боли и он снимал их с волос, выбившихся на груди, из-под рубахи. Голос его был грустен и горестен.