Донья Никомедес принесла воды в другом стакане, капнула туда настойки из апельсинового цвета, дала Губерио, а потом отпили и все прочие.
Народ шел к дому по всем дорогам. Бесчисленные родственники, друзья, приятели, даже просто знакомые бросали дела, чтобы посетить обитель беды.
Старый Педро, отделенный от всех своей бедой, молчал, как молчит несчастный, изнуренный работой вол, тихо плакал и вглядывался во тьму. Свинцовая луна поднималась над дальними холмами. Все казалось мертвым. Люди снова и снова подходили к нему, обнимали его, жалели. Тяжелые, неспешные шаги ступали отовсюду к дому, где увяла свежая роза, жертва преждевременных родов. Он не слушал, но слышал…
— Зять ваш, дядюшка Педро, истинный дурак. Что ж он, скотина, отдохнуть женщине не дает! Вот и вышло… Он ее и убил, потому что любил, как бык корову. Нет, когда замуж выходишь, надо глаз да глаз. Замуж надо выходить за человека, а не за скота, который жену не щадит, и ей, несчастной, приходится жить не по-божески, плодить детей и плодить, будто в этом благодать.
Вдовец бродил среди гостей, не говоря ни слова, и вата его тоски все больше пропитывалась водкой.
Дети, только что лишившиеся матери, ходили повсюду за ним. Младшенькая уцепилась за его колено, чтобы он взял ее на руки — у нее озябли ножки, и некому было ее обуть. Он поднял ее. Она пустила лужу, промочила ему весь рукав. Но он не успел даже отряхнуться — старший мальчик позвал его, чтобы он зажег свет на кухне, а второй, поменьше, дергал его за полы, просился в кроватку.
Холод смерти пропитал комнату, где лежало тело: и воздух, и свет свечей, и мебель, и фигурки святых, и ветки вербного воскресенья, и реликвии, охраняющие от грозы. Натруженные руки покойной, исхудавшие от стольких родов, были сложены на груди, продолговатое лицо белело, глаза ее были закрыты, широкий лоб — спокоен в обрамлении черных, уже причесанных волос, а толстые губы мирно улыбались, пока кто-то не подвязал платком ей челюсть, словно у нее, несчастной, болели зубы. «А пускай бы и отвисла, думал Педро, что ей теперь, отвисает, не отвисает — все едино…»
Тем временем на кладбище, на холме, двое мужчин копали могилу, прерывая иногда работу, чтобы вдохнуть пьянящий, тяжелый запах разрытой земли. Уже стемнело, трудились они при свете костра. Они хотели все сделать, а потом уж, на свободе, идти туда, к телу; и ударяли в землю, словно били в немой колокол. Один врезался в грунт ударом острой лопаты, другой вслед за ним наклонялся все ниже, все глубже, и вынимал из ямы осыпавшуюся землю сперва лопатой, потом — сапогом, который насыпал доверху и с трудом тащил наверх. Пот лил с них ручьем. Звезды глядели на них, словно люди, которые видят сквозь воду. Люди с золотыми глазами. Небесные люди. Наверное, ангелы.
— Печка уже горячая. Идите, а то остынет!..крикнул несколько раз женский голос где-то за домами.
Ничего не разглядишь — луна взошла рано и сразу скрылась за тучами. Вот дерево, как на ступеньках лестницы, сидят на нем птицы, но они молчат, только трепещут, словно знают, что в дом пришла смерть. Вот колода с водой для свиней. Вот камни, вроде вешалки — да, на них развешаны чьи-то штаны, и две кадки с водой, в которой плавает мусор, а ночь отражается в ней зрачком крокодила.
— Ты мне в глаз заехал! — закричал кто-то, судя по голосу, мужчина. Это двое гостей шли к печке.
— А ты не лезь! Я б его и выбил… ты что думаешь? Тоже, разгулялся… уваженья нет… не видишь, покойник в доме!..
— Ну, чего ты!..
— А ты не ори…
— Печка остывает, идите скорей, чего вы там копаетесь!
— Ладно, я еще тебе покажу!.. Слыхал, зовут нас…
За домом, во дворе, где было еще темнее, шушукалось множество влюбленных, словно петухи и куры возомнили себя людьми, а люди стали там, за домом, курами и петухами на эту ночь.
Время от времени из дома выходила старуха с фонарем. Она поднимала руку повыше, но не видела ничего.
На галерейке, где был вход, расставили стулья и кушетки — все, что было в доме и у соседей. Тот, кто входил, держа в руке шляпу, шел между рядами уже усевшихся гостей; женщины и мужчины отвечали на его приветствие тихо, как вежливость велит, или чуть посердечнее, если он был им другом или родственником. Потом, тоже тихо, они подвигались и предлагали ему присесть.
По комнатам мыкались родственники, словно их гнал и стегал неведомо кто. Одни, намыкавшись, садились на кровать или раскладушку, другие курили и разговаривали стоя. Какие-то люди услужливо подносили им стопочку, кто-то раскладывал еду и хлеб, чтобы угостить народ после полуночи.
Письмо Бастиансито Кохубуля ходило по рукам, и только те, кому говорить не хотелось, не сказали о нем дурного или доброго слова.
— Враки! — говорил один из зятьев Педро, другой, не Губерио. — А если бы и правда, кто ж это родителей оставит, чтобы принести плод в чужом крае!
Педро не слушал, но слышал.
«Вы, зятья мои, — думал он, — принесли здесь горький плод, плод смерти. Когда ты ленишься, сидишь сложа руки, тебя только и тянет что ни час спать с женой. Благословенны дети, которые оставляют родителей, отрываются от них и расцветают пышным деревом там, где господу угодно! Благословенны дети, которые не засыхают тут черствой коркой — от нее нам, старым, только суше — и уходят далеко, дают побеги и гроздья, а потом сами они или весточка от них приносят молодость старому стволу, и мы, родители, оживаем от того, что они выжали из жизни живительный сок, а не покоятся здесь тихим пеплом смерти!»
— Ничего в письме нового нету, — говорил еще один гость…
— Кто не знает, что бананы дают самый лучший урожай? Зато в тех краях одни болезни да опасности… Вот хоть Кучо, к примеру, как в бубен бьет, когда закашляется…
— Тоже мне, сказал! Чем-то рисковать надо. Все бы рады, чтоб картошка чищеной росла, чтоб земля тебе родила и доход давала без всяких опасностей. Тогда ты лучше умри и отправься на небо. Оно верно, если кому и тут хорошо, ему ехать незачем. Многого недостает, но он уж приноравливается, ему так легче…
Педро не слушал, но слышал.
«Вырастить дерево, — думал он, — вырастить сына! У нас тут у всех по многу детей, но никого мы толком не вырастили, никто не продолжает нашу жизнь… А что до деревьев — черта с два, мы их на дровишки рубим, тем и живем, что губим лес!»
Ночной ветерок заносил порой в дом сухие листья, и казалось, что, улетая, он вот-вот унесет покойницу. Отдаляясь от жизни, она все больше желтела, обращаясь в сухой мешок из кожи, которая сморщилась, а к утру и посинела.
Вошла Доминика, другая дочка дяди Педро; живот у нее был огромный. Муж ее, молодой крестьянин с жесткими волосами, разговаривал о письме Бастианамладшего.
— Вот ты тут рассуждаешь, Бехуко… — начал Бастиан-старший; когда он зашел в комнату, тот курил с доном Тео сигары.
— Не рассуждаю я, а не могу вынести, чтобы меня на это побережье гнали, там всяких мошек полно! Да и зачем, мне и тут хорошо. Оно, конечно, доходу немного, земля вся выжатая, на бобы да на маис больно смотреть, а все ж, если ее удобрить…
— Удобрения дорогие, — сказал дон Тео. — Разве что оставить нам в покое последние дубовые рощи и отправиться в поля по большой нужде.
— Ох, вечно вы, дон Тео! Грубиян вы…
— А ты — палка палкой: куда воткнули, там и стоишь. Семью какую наплодил, а отвечать за нее не хочешь. Доминика ведь седьмого родит!..
— Что, лучше будет, если я, чтобы перед людьми выставляться, к морю уеду да от лихорадки какой помру или вернусь, как Кучо?
— А тут ты помрешь от нищеты, потихонькуполегоньку, и не ты один, а со всей семьей, потому что ее нечем кормить, и лекарство купить не на что, и детей по-людски вырастить, вот какие растут, ножки — проволочки, личики тощие, чисто зародыши, пузо подвело, а все потому, что матери их толком покормить не могут.
По кашлю можно было узнать, где сейчас Кучо. Он еще больше ссутулился, глаза ввалились, остекленели, веки сморщились и набрякли, нос обтянуло, как у мертвеца.
— Ну, кто же я такой? — спрашивал он у слепого, который подошел к нему поздороваться и ощупывал грубую одежду из жесткой шерсти, потому что те, кто стоял рядом, просили угадать, кто перед ним.
— Я по голосу скажу… Кто ты?
— Отгадай загадку!.. Я — больной, а проповедую жизнь тем, кого бог не обидел ни здоровьем, ни разумом, и руки у них есть, чтоб трудиться, и много лет впереди.
— А, ты деловой мертвец!
Даже Кучо рассмеялся таким словам.
— Верно, деловой мертвец. И дело мое гроб, но я последний голос трачу, чтобы целое войско молодых и живых людей убиралось отсюда туда, на побережье. Там идет борьба, достойная мужчины, надо отвоевать у моря землю.
— Говорить ты, Кучо, горазд, а их не убедишь…сказал кто-то.
— А черт вас дери, вы бы хоть слушали! Какие вы мужчины? От лени обабились. Бродят тут дураки дураками, лучше бы юбки надели!