Последние судороги
Восемь утра. Через полчаса отходит штабной поезд на фронт, а фронт уже готов — в последнюю минуту Коцмолухович его выстроил. Гениальный план, рожденный почти подсознательно в этом чудовищном турбогенераторе — в мозгу непобедимого стратега, осуществился там, в далеких полях, болотах и лесах польской Белой Руси прямо-таки с магической точностью. Дорого бы дали китайцы, чтоб выведать эту концепцию, чудесную в своей простоте. Но не бывать тому, ибо на бумаге ее не существует. «Der geniale Kotzmolukowitsch» все держит в голове. Приказы были телефонированы всем командующим корпусов отдельно, диспозиция определялась вплоть до рот, эскадронов и батарей. Ни одной бумажки. Непорочно чистая карта без единого флажка перед глазами и телефон в так наз. «оперативном кабинете», за ч е т в е р н ы м и изолирующими подушками. Если б кто и подслушал какой разговор, он не узнал бы ничего. Специальная подземная линия, отдельные участки которой знало лишь несколько человек, ну, и те офицеры — всегда разные, — что эти участки прокладывали. А приказы такие — и это за два дня до контрнаступления: Звонок. «Алло. Командование 3-го корпуса. Генерал Некшейко? Слушайте и записывайте. 13-я дивизия: участок длиной 4 км от Брюховиц до Снятина. 21-й пехотный полк: Брюховицы — Великая Липа. 1-й батальон: Брюховицы. Штаб — высота 261, изба угольщика возле березовой рощи. Фронт ОСО. 300 шагов направо от большого дуба с красным крестом — 2-я батарея и 1-й дивизион 5-го полка 6-дюймовых минометов. 2 гаубицы на В., 30 м налево от голубых хат у дороги на Снятин» и т. д., и т. п. У другого бы в башке все перепуталось. А этому — хоть бы что, все нипочем. Аж охрип, и все болтает, болтает, болтает без умолку. Один в комнате — другой бы рехнулся — а этот ни на волос, ни на миг не потерял самообладания. Мало инициативы у командиров групп? — ну и что? Дураки же все, кроме него, — все бы ему испортили. Собаки, которых можно натравить, — не более. Он один знает — он, господин над господами.
Впервые со времени выступления, из Пекина мандарин Ванг и его японский советник Фуцусито Йохикомо слегка призадумались. Никаких данных касательно системы обороны. Никакие шпионы не помогли. Почти все погибли, а те, кто вернулся, говорят, что никто ничего не знает. Не помогли страшные пытки. Очевидно, оперативный план доведен командирам от групп до дивизий включительно лишь вечером накануне наступления. Вообще план, как и само расположение войск, был ясен только поистине ясновельможной башке генерального квартирмейстера. («Жаль тратить такого человека на такую паршивую эпоху», — говорили даже недоверки.) План должен был вынудить противника предпринять именно те, а не иные действия, хотя бы он невесть что перед тем придумал. Конечно, могли быть небольшие отклонения — а телефон на что? На неожиданности квартирмейстер умел реагировать с таким же спокойствием, как и на то, что издавна известно. Конечно, численное превосходство врага было практически беспредельным. Китайцы, народ страшный и непонятный, смерти и боли не боятся, могут не есть-не пить целыми днями и сражаться, как черти. Их техника в последние годы превзошла все, что сумели изобрести Заморские Белые Дьяволы. Одним словом, общее поражение неизбежно — хотя кто знает — вдруг случится чудо. Мало ли их было в жизни Великого Коцмолуха? Он решил «показать, на что способен», — как о нем говорили. Первое сражение должно быть выиграно. Такая жизнь и так ни черта не стоит. Если он не погибнет, китайцы, конечно, возьмут его к себе как минимум начальником генерального штаба, и на этой должности его последние годы пройдут замечательно: сначала он будет лупить немцев, потом французов, англичан, а потом хоть самого дьявола. И к одному, и к другому он был готов — то или это, ему было почти абсолютно все равно. Почти — поскольку давамесковая ночь все же пробила маленькую, крошечную брешь. Но он умел скрывать это от себя и от других.
8 утра. Начинается осенний, бесцветный, несмотря на солнце, типично октябрьский день. Второй день заморозков. Рыть окопы трудно, но столько людей наготове — хватит. Да и земля твердая только сверху. А какие штуки будут с кавалерией, просто не рассказать, ни до, ни после. Уж он задаст работенку военным историкам, а документов никаких не останется — ни единой бумажонки — хи-хи! Пар вырывается из клапанов цилиндра чудовищной американской машины. Стыки обогрева тоже дымят. В клубах влажного тумана как призраки блуждают величайшие моголы военной Польши. Блаженный день перед великим смертным боем. Все здесь, у поезда: Нехид-Охлюй, Кузьма Хусьтанский, Стемпорек, — и правительство с последним благословением: все эти Боредеры, Циферблатовичи, Колдрики, а от них так и пышет изменой. Ну и ладно, и пусть. «Nech sa paczy» — как говорят чехи[219]. А — вот и несколько дураков-графьев, наглухо замундиренных, словно обухом прибитых, — но и эти сойдут. Те, что поумнее, тоже ничего не знают. В этом вся прелесть. Он один — один, один, Его Единственность, в эти гнусные времена, на фоне этой массы желтой дряни, несущей свет с востока. Ох — если б хоть не смердело от них так страшно! Говорят, уже за три километра дышать невозможно. Поезд поведет лично брат квартирмейстера, начальник всех железных дорог, Изидор. Можно ехать? Еще нет. Наконец легким шагом на перрон входит Перси. Квартирмейстер элегантно целует ручку теперь уже официальной любовницы. Отныне ему все дозволено, он идет на верную смерть. Жена прощается с ней нежно, как с сестрой. Какие отношения, какие отношения! Все зашептались. Правительство вылупило удивленные, заспанные зенки. Квартирмейстер поднял дочурку Илеанку и прижал ее лицо к своим черным усищам. Легко, как трясогузка, Перси впорхнула с перрона прямо в салон-вагон. Будет оргия или нет? А тут вдруг Зип с докладом (был послан проверить, попал ли в багажный вагон какой-то там сундучок, черт его знает чей). Сцепились глаза этой странной, несостоявшейся пары. Но трупьим был взгляд недавней жертвы мамзель Звержонтковской — ни следа чувства. Недовольная, она отступила в блистающую вагонным экстра-шиком глубь салона и зашторила окно. Не любила она, когда кто-нибудь от нее ускользал, а уж после того, как Генезип укокошил Вемборека, он приобрел для нее особое очарование. Как-никак, а совершил-то он нечто столь ужасающее оттого, что был разъярен именно ею. Мысль эта пронизала ее той особой дрожью, которую до сих пор вызывал в ней только сам Вождь. Позабавится квартирмейстер перед смертью этой парочкой или нет? Пожалуй, нет, ведь Зип — живой труп в мундире, едва сознающий себя в последней, смертной бессознательности.
Свисток Изидора «прорвал» морозный воздух. Давно пора. Еще один поцелуй запечатлен на лбу измученной жены (святой мученицы Ганны, как ее называли), еще разок усы прильнули к чудной розовой мордашке дочки [и тут слеза, черная, как черная жемчужина, скатилась с глаза (но — вовнутрь) этого великолепного экземпляра гибнущей расы — что же с ней, бедняжкой, будет, когда желтые паразиты затопят эту землю], и все быстро вошли в теплый вагон. [Коцмолухович, собственно, был привязан не к земле, а только к пейзажу — по крайней мере, так он говорил по пьянке.] Поезд медленно двинулся, тяжко сопя под стеклянным сводом дворца, пронесся как призрак мимо уродливых станционных строений и исчез в рыжеватом от утреннего солнца городском тумане. Сама историческая судьба целой страны мчалась в вагоне люкс на восток, к неведомой пропасти будущего, которое ждало в облике скучного, унылого осеннего белорусского пейзажа. И все было мелко, мерзко и плоско — разумеется, по сравнению с тайнами межзвездного пространства. Чудесно было ехать в прилично натопленном салон-вагоне. Недурная была ситуация. Зипок, затянутый в полевой мундирчик, сидел неподвижно, явно притворяясь, что он всего лишь адъютант, и более никто. Перси лишь теперь ужаснулась всему мероприятию и только и думала, как бы ускользнуть из западни ввиду неизбежного поражения. Она рассчитывала только на свою демоническую красоту — китайский штаб был безобразно падок на белых женщин высшей марки. А если этот сумасброд Эразм (Эрча), которого она тоже по-своему любила, прикажет ей отправляться на передовую, что тогда??? При одной мысли об этом она заранее негодовала против него. И в то же время собственное бессилие перед его абсолютной властью безумно ее возбуждало, причем желала она не только его, но и других — впервые в жизни. В ней закипало чудовищное вожделение к очаровательному юному убийце в адъютантской форме. Ненавистная ей реальная опасность и в о з м о ж н о с т ь н е и з б е ж н о й (как это?) смерти все делала именно настолько, почти качественно иным — страшным и чудесным, и желанным, и ненавистным, и любимым до безумия. Черт возьми — вывернуться бы из этого каким-нибудь генитальным «трюком» — вот задачка так задачка. Но бедной Перси не хватало сил, и это, именно это, придавало мгновению очарование, точнее — создавало то адское очарование, какое в нормальных условиях невозможно и вообразить. Однако она не умела п о л н о с т ь ю транспонировать дурное в хорошее, как этот ее всемогущий бык (она бешено завидовала этому его достоинству). А, чтоб его... И все же так хорошо, так хорошо, как никогда. Все у нее в руке, как рукоять отравленного кинжала, — в кого направить первый, решающий, заряженный будущим удар? Безумное колебание между крайним отчаянием и высшей точкой жизни... Даже если удастся обмануть судьбу и обойти своенравное предназначение, все уже будет не то. Высочайшая минута — но во всей полноте ее не пережить. И так без конца: сверху вниз и снизу вверх, до психической морской болезни, до головокружения над пропастью окончательной странности. Именно там они асимптотически встречались с Зипеком, там они встретились на расстоянии какой-то плевой бесконечностишки от полного слияния воедино.