Все были влюблены, это так полагалось; не было известно только про Павлика, в кого именно он. Скрывалось это под маской равнодушия, и удивлялась прелестная Лелечка Ильина, его прежняя пассия, отчего это он такой суровый и независимый стал.
Нелли, как всегда, чудила свыше меры, она влюблялась раз восемь в сутки, влюблена была, по ее словам, и в Павлика, который был «красив, как итальянец», и в юнкера Пришипина, приятеля Степы, даже к учителю логики она чувствовала влечение, и несмотря на то, что он, вопреки всякой логике, был женат на вдове.
— Я бы, кажется, сразу за четырех вышла замуж, — говорила она бесцеремонно и смеялась. — У одного глаза мне нравятся, у другого усы, у третьего манера говорить, а у преподавателя логика золотое пенсне.
Появились на балах и замужние дамы; завелось это потому, что одна из подруг Нелли успела за это время выйти замуж и, по недавности этого, считалась еще товаркой… Между прочим, появилась в кругу молодежи и Антонина Васильевна, жена учителя географии, в которую был влюблен штабс-капитан Карабанов. Но равнодушен и к ней остался Павлик, несмотря на то что все восьмиклассники за ней явно приударяли… Увлекался ею даже студент Олег, а Степа, мечтавший о самоубийстве, не ей ли свое памятное «крепкое слово» дал?
Вчера и балы сменялись посещениями театра. Как и в прежнее доброе время, в городском театре давались оперетки, молодежь собиралась в ложу, и теперь уж конечно без старых. Мало этого, теперь уж можно было заглянуть и в запретное фойе — полакомиться там сладкими пирожками. Хотя восьмиклассники и были все же еще гимназисты, но разве классный наставник мог решиться на замечание? В лучшем случае ему предоставлялось в такое время повернуть нос в уголок.
И аплодировать теперь было возможно без всякого стеснения. Олег и Степа бесцеремонно, в присутствии сестер, рассказывали о хористках — так рассказывали, что даже Нелли смущенно смеялась.
— Счастливые они, эти мальчишки, им дозволяется все…
На одной оперетке во время антракта Олег даже подвел к сестрам бритого человека, у которого щеки синели, как ультрамарин.
— Звонов-Задунайский, — провозгласил он и постучал папиросой по вензелям портсигара… А все девицы, и с ними Павлик, ощутили неловкость, смешанную с чувством почтения: ведь именно этот господин с плоским носом и синими щеками был премьер оперетки, соблазнительный герцог из «Корневильских колоколов».
— Эта рыженькая певичка премиленькая, — сказал раз за спиною Павлика Степа. — Я был у нее в гостях, она живет в меблирашках; я принес ей цветы, а она сама себе белье стирает. Толстый комик на нее претендует, а директор сбавил ей жалованье за то, что она…
Всего с минуту слышалась речь неустрашимого Степы, а сколько горького и неладного в мишурной опереточной жизни поведал Павел. Поглядел он на эту рыженькую, — со сцены смотрело на него совсем детское, кукольное личико с губами бантиком, с жиденькими бровями и вздернутым носом. Шла партия хора, и она что-то пела кошачьим голоском, все время боязливо косясь на дирижера. Руки и ноги были у нее тоненькие, как палочки, и чем-то беспомощным и обиженным веяло от нее.
«Тоже вот «любовь»…» — рассеянно думал он, проходя в антракте по коридору. Перед ним шла дама в темном изящном платье, блистая белизной шеи, распространяя беспокойный запах духов. Как-то не сразу, среди задумчивости, он приметил, что волосы у дамы были стриженые и вились. Потом в сердце ударило, что волосы рыжие, пахнуло в душу опасным, жутким, и он чуть было не крикнул: «Эмма!..» — но холодно и недоступно-покойно оглядели его синие сапфировые глаза, и сейчас же дверь литерной ложи перед ним закрылась.
12
Это, конечно, была Эмма, милая, несравненная Эмма, любовь которой осуждал закон. Она могла в это время уже жить в городе, она говорила, что ее муж переводится сюда, но она же приказала навсегда проститься, и не поэтому ли так далеки и холодны были ее глаза?
Стало больно колоть в сердце. Оно билось растерянно, проткнутое булавкой, ощущая в себе что-то постороннее. В следующем антракте Павел не пошел в фойе, остался сидеть один в ложе и рассеянно смотрел на публику, все чувствуя внутри себя уколы и боль, а потом стало ему казаться, что чьи-то глаза переносятся на него тлеющим отсветом, и он повернул голову вправо, а там была литерная ложа — и сейчас же плюшевая занавеска ее двинулась и задернулась, отчего душу Павлика снова обожгло.
Среди действия, когда шли на сцене какие-то веселые шутки, опять почувствовались на лице чьи-то взгляды. Снова Павлик вскинул глаза, в середине залы смотрели на него два глаза, сейчас же бледное лицо женщины отвернулось, и снова занавеску ложи тронуло ветром.
Это уж было странно. Это пугало и укрепляло жуткие мысли. Упал занавес и снова поднялся, и на сцену выбежала дородная примадонна, а вот в литерной ложе поднялся коротенький человек в пенсне, в гражданском генеральском мундире и солидно хлопал ладонями, причем певица отвесила ему поклон отдельно, а студент Олег шепнул Нелли:
— Это наш новый губернатор Драйс.
Хотя и мог и должен был ожидать этого Павел, он отодвинулся в глубину ложи. Дыхание оборвалось, как висевшее на ниточке. Стучало сердце, кололо в висках. Точно муха гудела или звенела в крови, точно в паутине была муха и билась.
Между тем Олег и Нелли продолжали беседу.
— Очень жаль, что отец вышел в отставку: губернатором теперь был бы он. — Нельзя было понять, серьезно ли жалел об этом Олег или говорил он в шутку. Конечно, он знал о любви Нелли к громким титулам, и явно насмешливо добавил он: — И была бы ты у нас губернаторская дочка.
А Павлик сидел за их креслами стихший… Эмма! Эмма была здесь. Она сидела вот там, в той ложе, та Эмма, которая раз позвала его к себе в палатку, там, в далекой Башкирии, синей, непроницаемой ночью; которая целовала его, рука которой лежала вокруг его шеи, которая шептала ему о любви… Разве все это было — не сказка?
И вот теперь сидит она здесь, на расстоянии всего нескольких сажен, но недоступная, далекая, чужая, с надменно-холодными, равнодушными глазами. Она узнала его, но не подошла, не приблизилась, а закрыла перед ним двери своей ложи. Она не хотела признать его, она была женою губернатора, важной дамой, женой первого в губернии человека, а он только гимназистик, юный мальчик с темными глазами. Она посмеялась над ним там, в глуши, позабавилась от нечего делать и теперь делала вид, что они не знакомы, явно не признавала его.
«Уж конечно потому, что она жена губернатора», — твердил себе восьмиклассник. Это казалось ему неоспоримым и поднимало в сердце злобу, и, чтобы унизить ее, тщеславную, глупую, он начал нарочно обзывать ее насмешливыми словами, шепча с раздражением: «Губернаторша, генеральша», вкладывая в слова оскорбительный смысл… и так как всего этого было мало, то он прибавлял еще: «Рыжая, рыжая!» — тогда как эти рыжие стриженые волосы были для него священно-прекрасны.
Так охватили его раздражение и озлобленность, что, шепча свои позорные названия он начал бродить по коридору, маршируя, шепча «рыжая», когда ступал левой ногой, а «стриженая», когда шел правой.
— Левой, правой, — рыжая, стриженая. Левой, правой, — рыжая, стриженая… — И он обомлел и растерялся, как ребенок (ибо он и был еще совсем ребенок), когда внезапно перед глазами его раскрылась дверь литерной ложи и она, «рыжая, стриженая», показалась в коридоре, увидела Павлика и сейчас же повернула назад.
Краска обиды залила лицо Павлика. Это же было оскорбление, явное издевательство, она смеялась над ним в глаза… а в это время за спиной его послышался сдержанный почтительный смех, и маленький тучный человек вышел из той же ложи, окруженный любезными чиновниками, из которых один, старенький, лысый, легонько отодвинул гимназиста Павлика, заступившего дорогу начальнику губернии.
Смеясь, беседуя о чем-то веселом, прошли все мимо Павла, и тот видел на себе несколько мгновений рассеянный взгляд близоруких глаз, блиставших в пенсне, и снова отошел в угол и потом начал бродить по коридору, с еще большей яростью бормоча:
— Стриженая, рыжая! Вышла за дурака. Губернатор дурак. — И опять шел левой-правой. — Губернатор — дурак.
…Он одевался после спектакля в кучке смеющихся девиц, когда вновь, в третий раз, увидел на себе тлеющий взгляд сапфировых глаз. Как обожженный, он вскинул голову. Прямо на него от стены, заполненной полицейскими, смотрели волшебные горькие призывающие глаза, и было в них столько тоски и боли, что, ошеломленный, растерянный, Павел бросил всех барышень и пробежал по ступеням вниз.
Поражен был он и не знал, что думать. Что было с нею? Почему так вела себя она? Что означали ее дерзкое, надменное поведение и ее призывающий взгляд?..
И совсем сбило его с толку пришедшее по почте письмо, в котором стояли только четыре слова среди раздушенной бумаги: