— У-ше-е-е-е-л! У-ш-е-е-е-л! У-ше-е-е-е-е-е-л!..
Поверить в это. Поверить. Вначале поверить — привыкнуть к мысли, что уже свершилось казавшееся невозможным. Убедиться, осознать, что это не улетучится вместе с произнесенным словом, не исчезнет при пробуждении, как сон. Люди вскочили сегодня рано утром с постели, испуганные, растерянные, накинув второпях что под руку попалось, спешили выбежать на улицу, выглянуть в двери или окна, желая услышать подтверждение новости. Беспорядочные шаги. Люди срываются с места, бегут, обгоняя всех и вся. Трудно поверить, а как уточнить, у кого спросить, верно ли то, что сообщило радио, — действительно ли президент подал в отставку, хотя в неумолчном гуле толпы волнами набегало:
— У-шел! У-шел! У-шел!
Услышать это. Мало услышать это. Сказать это. Мало сказать это. Нужно выкрикивать — кричать в это раннее утро, когда солнце уже выливало ведрами зной и повсюду разливался терпентинный запах. Зверь капитулировал. И это не был очередной маневр. Радио объявило о формировании военного кабинета.
— У-шел! У-шел! У-шел!
Все хотели слышать это, всем было нужно слушать это, сказать это, кричать это. И тому парнишке, который подъехал на рысистой лошади без седла, и старику, который очнулся от чуткой дремоты. И тому, кто вылезал из автомашины, и тому, кто поднимался в грузовик, и тому, кто работал, и тому, кто, бросив работу, присоединился к толпе:
— У-шел! У-шел! У-шел!
Братья и сестры, родители со своими детьми и дети со своими родителями, супруги, дяди и тети, племянники и кузены, зятья и тести, слуги жадно вглядывались друг в друга и, не говоря ни слова, онемев от радости, чуть не одурев от смеха и рыданий, бросались друг другу в объятия. Наконец-то они почувствовали себя воскресшими, живыми после многомесячномноголетней агонии под этой крышей, в этом доме. После молчаливого умирания каждый день, каждый час, каждую минуту, когда приходилось глотать свои слова и подавлять чувства, когда хотелось заглушить тоску домашней суетой или алкоголем, чтобы ни о чем не думать, ничего не ощущать…
Но не только родственники и друзья заключали друг друга в объятия. Незнакомые, никогда доселе не видавшие друг друга, крепко обнимались, крепко пожимали руки, празднуя, — они живы, они свободны!..
— Живые, свободные, и у себя дома!.. Пропустим еще глоточек!.. Давай еще обнимемся!.. Дайте-ка мне те пять лилий!..
Все возбуждены, устоять на одном месте невозможно, от возбуждения никто не стоит на месте, прыгают, все пришло в движение. Спелыми томатами покраснели глаза на солнцепеке; будто от едкого перца льются слезы; от всех пахнет агуардьенте, запах паленой кожи; из ноздрей, как из орудийных стволов, вылетает табачный дым; пальмовые сомбреро надвинуты на уши; струйками стекают усы…
— Без дураков, кто не с нами, тот сволочь! Хватит молчать — рабочему слово!
— Смерть гринго!
— Да здравствует Бананера! Да здравствует Тикисате!
— Долой гринго! Долой гринго!
— У-шел! У-шел! У-шел! У-шел!
Часовой не выстрелил в дона Хуана Лусеро и не уложил его тут же лишь потому, что в последнюю минуту тот послушался и остановился. Лусеро совершенно ничего не соображал от возбуждения, он был настолько взбудоражен, что шел, совсем не отдавая себе отчета, куда и зачем он идет. Резкий щелчок винтовочного затвора — еще мгновение, и его свалил бы выстрел в упор — заставил дона Хуана замереть на месте.
— В полицейском участке нет никого! — крикнул он часовому, губы его дрожали, он был вне себя от горя, скорби, испуга. — Ни полицейских, ни альгвасилов — никого! Единственная власть — комендант, мне нужно срочно его видеть!
— А чего тебе нужно? — Солдат обратился на «ты» к дону Хуану; часовой был неприступен, полон сознания собственной силы, прищуренные миндалевидные глаза холодно смотрели на дона Хуана, застежка каски затянута под подбородком.
Лусеро, уже не обращая внимания на то, что часовой продолжал держать винтовку на прицеле — солдат все еще считал, что незнакомец собирался ворваться в комендатуру, пояснил: сегодня на рассвете был убит внук президента Компании, а труп нельзя трогать без разрешения властей.
— Сегодня коменданта не увидишь, — отрезал часовой, и каска качнулась у него на голове. — Сейчас же убирайся, мне приказано стрелять…
У Лусеро мелькнула мысль о пуле, которая могла вылететь из винтовки, попасть в его сердце и отправить в вечность. Автоматически переставляя ноги, он отходил, не оборачиваясь, опасаясь, как бы часовому не взбрела в голову мысль выстрелить ему в спину.
Труп Боби уже лежал в гробу, в помещении управления. Его положили на металлический конторский стол — между телефоном, пишущей машинкой, арифмометром и машинкой для чинки карандашей.
— Компания все предусматривает, как предусматривает все и любое наше предприятие, действующее в тропиках, — заявил управляющий дону Хуану, который, опираясь рукой на плечо Петушка, никак не мог решиться взглянуть на деревянный ящик цвета слоновой кости. — Как видите, мистер Лусеро, на наших складах в любой момент есть гробы made in…
— Единственное, чего нам тут пока не хватает, так это электрического стула… — пробормотал, не то изливая гнев, не то пытаясь сострить, старший интендант, перемалывавший золотыми зубами табак. — Тогда забастовщики узнали бы, можно ли убивать безнаказанно…
— А по-моему, если позволите мне сказать… — произнес один из старых чиновников управления, не прекращая жевать чикле (чакла… чакла… чикле… чакла… чакла… чикле…), — а по-моему, это не забастовщики… какой им смысл?.. (Чакла, чакла… чикле…)
— Да-а-а!.. — Не расставаясь с табаком, старший интендант пожал плечами и развел руками, будто развернула крылья птица, собирающаяся взлететь.
— Вина… — вмешался молодой служащий, уроженец Иллинойса, который грыз арахис, складывая скорлупки аккуратной кучкой на гроб. — Вся вина ложится на власти. Нет власти нигде…
— Чакла… чакла… чакла… чикле… — снова зачавкал чиновник, и непонятно было, то ли он просто жевал чикле, то ли произнес что-то, однако всем стало ясно, что он сказал: «Мистер Лусеро — вот кто виноват… — чикле… чакла… чикле… чакла… — знал мистер Лусеро, что для Боби опасно, что… — ча-кла… чикле — ча-кла — ча-чи-ча…»
— Опасность заключалась в том, что его похитят, и отлично… — проговорил молодой уроженец Иллинойса, зеленые глаза выделялись на лице такого же цвета, как гроб слоновой кости; говорил он и выплевывал хрупкие скорлупки арахиса, выплевывал в кулак и, похоже, насвистывал: «Развеяться хочешь, мой светик? Купи арахиса пакетик…»
— А что… — продолжал тот, что жевал чикле. — А что не забастовщики виноваты в его гибели, так вполне понятно. Они могли его похитить и потребовать выкуп, но убивать… нет.
— Я думаю, что дед не переживет подобного известия! Какое варварство! Варварство!.. — Дон Хуан Лусеро повернулся к ним, хотя на самом деле никого не видел и никого не слышал и, казалось, разговаривал с призраками, да и сам он стал каким-то другим Хуаном Лусеро, фигуркой из мутного стекла.
— Сообщение было передано по телеграфу со всеми подробностями, — сказал старший интендант, и в уголках его рта зажелтели подтеки от разжеванного табака.
— Адресованное… ко… — поспешно спросил Лусеро, и оборвавшееся «о» осталось в открытом рту солоноватым следом высохшей слезинки.
— Ко… му? Матери! Матери! — успокоил его старший интендант, понимая, что Лусеро взволновали вовсе не какие-то сантименты: вдруг старик, узнав о случившемся, запросто аннулирует то, что он обещал Хуану Лусеро оставить по завещанию, если тот будет хранить Боби как зеницу ока?
Дон Хуан Лусеро глубоко вздохнул, вытащив платок из кармана, вытер пот. Он поджидал Петушка, которого послал в «Семирамиду» разузнать, нет ли новостей из столицы.
Чикле… чакла… чикле… чакла… — ритмично раздавалось у гроба чавканье чиновника, невозмутимо — как жвачное животное — жевавшего чикле, и столь же ритмично чавканью вторило легкое пощелкивание скорлупок арахиса: уроженец Иллинойса, будто прожорливый грызун, уничтожал орех за орехом.
— Телеграмма адресована матери, а уж она постарается сохранить ее в тайне, примет меры, чтобы Мейкер Томпсон ничего не узнал.
— Вы полагаете?.. — Услышанное дон Хуанчо воспринял как лекарство — всегда эти гринго придавали ему сил — они хоть и плохо говорили по-испански, но неизменно с таким апломбом, с такой самоуверенностью, что так и чудилось, будто не слова они произносили, а выкладывали деловые бумаги, одну за другой.
— Я не полагаю, мистер Лусеро, я в этом уверен. — Сквозь очки в золотой оправе на него глядели живые глазки старшего интенданта, который не переставал двигать челюстями и, перекатывая во рту кусок табака, собирался продолжить разговор. — Вы же знаете, что старик возражал против отъезда мальчика из Чикаго.