догнать их и увидеть, что экипаж остановился перед домом в узенькой коротенькой улочке, ведущей к просторной площади Largo delle Piane. Обе они, дама и ее спутница, вышли из экипажа, и так как коляска уехала, как только они вступили в дом, я справедливо предположил, что они там и живут. На площади Largo delle Piane жил мой банкир, синьор Алессандро Сперци, и я, даже сам не знаю, как мне взбрела в голову эта мысль, решил тут же навестить его. Он подумал, что я пришел к нему с деловым визитом, и начал весьма красноречиво и многословно распространяться о том, в каком состоянии находятся мои денежные дела. Однако голова моя была всецело занята мыслями о моей прекрасной даме, я ни о чем другом не думал, ничто другое не доходило до моего слуха: вот так и вышло, что я, вместо толковых ответов, поведал синьору Сперци о только что случившемся со мной прелестном приключении. Синьор Сперци, оказывается, мог рассказать мне о моей красавице гораздо больше, чем я мог предполагать. Именно он, мой банкир, каждые полгода получал на свое имя от одного аугсбургского торгового дома перевод на значительную сумму, предназначенный для той самой прелестной дамы. Ее звали Анджела Бенцони, а старуху – госпожа Магдала Сигрун. Синьор Сперци, в свою очередь, должен был посылать в адрес этого торгового дома в Аугсбурге самые подробные отчеты обо всем образе жизни этой девушки, так что он, как ему и прежде полагалось делать это, наблюдал за ее воспитанием и за всем ведением ее дома и в какой-то мере мог считаться ее опекуном. Банкир полагал, что эта девушка – плод запретной связи весьма знатных особ. Я выразил синьору Сперци свое изумление по поводу того, что такое сокровище, истинный клейнод, доверено особе с такой сомнительной репутацией, как эта старуха, которая в грязных цыганских отрепьях разгуливает по городу и, пожалуй, не прочь была бы даже сыграть роль сводни. Банкир, однако, заверил меня, что невозможно отыскать более верную и более заботливую няньку, чем старуха, которая, кстати, прибыла в Неаполь вместе с Анджелой, когда той едва минуло два года. Ну а то, что старуха порой рядится цыганкой, – это всего лишь диковинная причуда, которую, пожалуй, можно ей простить в этой стране, где каждый порой волен носить маску! Но нет, я не смею, я не должен рассказывать слишком пространно. Старуха вскоре отыскала меня, она вновь была переряжена цыганкой и сама привела меня в дом к Анджеле, которая, мило зарумянившись, с девичьей стыдливостью призналась мне в своей любви. Я все еще, сбитый с толку, полагал, что старуха – бессовестная сводня и греховодница, но вскоре убедился в обратном. Анджела была целомудренна и чиста как снег, и там, где я, грешник, собирался развратничать, я научился верить в добродетель, которую я, впрочем, вынужден считать теперь бесовским наваждением. И чем выше и выше вздымалась моя страсть, тем все более поддавался я уговорам старухи, которая неустанно твердила мне, прожужжала мне все уши, что я должен обвенчаться с Анджелой. Если это пока и должно было произойти втайне, то, конечно же, должен был наступить день, когда я открыто смогу надеть княжескую диадему на чело моей супруги. Анджела по рождению ровня мне.
Нас обвенчали в капелле церкви Сан-Филиппо. Мне казалось, что я воспарил на небеса блаженства, я разорвал все свои сомнительные связи, вышел в отставку, меня больше никто не встречал в тех кругах, где я прежде кощунственно утопал во всяческих пороках. Именно это изменение прежнего образа жизни послужило к моей погибели. Та самая танцовщица, отношения с которой я порвал, выследила, куда я отправляюсь каждый вечер, и, предчувствуя, что из этого, быть может, разовьется зерно ее мести, открыла моему брату тайну моей любви. Брат мой прокрался вслед за мной в наше гнездышко и застал меня в объятьях Анджелы. Гектор обратил все в шутку, попросил извинить ему его настойчивость и стал упрекать меня в том, что я оказался таким скрытным и не доверяю ему, хотя бы как откровенному другу; но я слишком явственно заметил, до чего поразила его возвышенная прелесть Анджелы. Искра была заронена, пламя бешеной страсти вспыхнуло в его душе. Он часто приходил к нам, хотя только в те часы, когда он заведомо знал, что я дома. Мне показалось, будто я замечаю, что безумная страсть Гектора встречает взаимность, и все фурии ревности терзали грудь мою. Тут-то я и постиг все ужасы преисподней! Однажды, когда я вошел в покои Анджелы, мне показалось, что из соседней комнаты донесся голос Гектора. Со смертью в душе я остался стоять, как будто врос корнями в пол. Но внезапно Гектор ворвался из соседней комнаты – лицо его пылало, и дикий взгляд блуждал, как у исступленного. «Проклятый, больше ты не будешь стоять на моем пути!» – так воскликнул он, кипя от злости, мгновенно выхватил кинжал и вонзил его по рукоять в грудь мою. Подоспевший хирург обнаружил, что удар пришелся в самое сердце. Всеблагая удостоила меня великой милости своей, свершив чудо и даровав мне жизнь.
Монах произнес эти последние слова тихим, дрожащим голосом и затем, казалось, погрузился в горестные раздумья.
– Но что же, – спросил Крейслер, – но что же стало с Анджелой?
– Когда убийца хотел вкусить плоды своего злодеяния, – ответил монах глухо, как бы голосом привидения, – любимую мою охватила смертельная судорога и она умерла у него на руках. Яд…
Произнеся эти слова, монах пал наземь, лицом вниз, и захрипел, как будто в агонии. Крейслер дернул за веревку колокола и взбудоражил всю обитель. Сбежались братья-монахи и унесли Киприана, лишившегося чувств, в монастырскую больницу.
На следующее утро Крейслер нашел аббата в необыкновенно веселом настроении.
– Ха-ха, мой милый Иоганнес, вы никак не хотели верить в чудеса новейших времен, а ведь вы вчера в церкви сами, собственной персоной, совершили удивительнейшее из чудес, какие только бывают на этом свете! Ну скажите, что вы такое сотворили с нашим надменным, заносчивым святым: он лежит будто мучающийся угрызениями совести грешник, раздавленный бременем грехов своих, и в детском страхе смерти молит нас о прощении за то, что он-де желал вознестись превыше нас всех! Неужели же вы заставили его, который требовал от вас исповеди, исповедаться самого?
Крейслер счел, что нет никаких причин умалчивать о том, что произошло у него с монахом Киприаном. Посему он подробнейшим образом рассказал о той прямодушной, но карающей проповеди, которую он прочел высокомерному монаху, когда