— Дело было в том, о вечный и незыблемый Манифафа, — подхватил Вздорике, набивая трубку своего повелителя со всеми подобающими этому ответственному занятию церемониями, — что придурки, поклоняющиеся божественной летучей мыши[73], праматери вашего императорского рода, которая с неизменной снисходительностью ежевечерне закрывает крыльями солнце, дабы даровать Вашему весьма совершенному и весьма обожаемому Султанскому Высочеству свежайшую тьму, благоприятную для сна, — придурки эти разделились на две непримиримые партии, возглавляемые двумя свирепыми балагурами, и схлестнулись в споре о том, родилась ли пресвятейшая летучая мышь из белого яйца, как утверждает Бурбураки, или же из яйца красного, как настаивает Барбароко, претендующий, так же как и его противник, на звание величайшего философа, какой когда-нибудь изливал свет науки на весь мир, а равно и все прочие владения империи Сумабезбродии[74].
— Зачем ты напоминаешь мне обо всем этом? — воскликнул Манифафа с глубочайшим вздохом. — Черт подери, нет моей вины в том, что я не смел угомонить Бурбураки и Барбароко, не говоря уже о проклятых балагурах. Я самолично додумался до того, как примирить спорящих, и предложил моему совету чубукеев[75] считать, что яйцо божественной летучей мыши было белое снаружи и красное изнутри, или наоборот — потому что я не дал бы и волоска из моих усов ни за то, ни за другое решение этого вопроса, — но и красные, и белые придурки были настолько упрямы и дерзки, что даже не подумали согласиться, так что этот чертов вопрос так и остался бы неразрешенным, если бы ты очень кстати не свалился с небес.
— С присущим мне простодушием я сказал Вашему Султанскому Высочеству, что оба балагура солгали, и наглядно доказал вам, что небесное четвероногое не могло родиться ни из белого, ни из красного яйца по той простой причине, что природа создала его — точно так же, как и придурков, — живородящим, млекопитающим и антропоморфным, вследствие чего Ваше Султанское Высочество в неизреченной милости своей изволило приказать отрубить головы обоим балагурам и всем чубукеям, к великой радости простого народа, который ознаменовал это счастливое событие повсеместными фейерверками.
— Сие достопамятное происшествие запечатлено золотыми буквами в анналах моего царствования, равно как и указ о назначении тебя главным балагуром. Как видишь, я вспомнил все и сразу, но скажи, откуда ты выкопал всю эту галиматью насчет живородящего, млекопитающего и антропоморфного?
— Я абстрагировал эти сведения в качестве присяжного знатока всех наитий и энциклического[76] миссионера монопольного совершенствования in omni res scibili[77], но это слишком долгая история, и я не могу позволить себе занимать ею драгоценные досуги великого, очень великого, бесконечно великого Манифафы.
— Расскажи мне свою историю, Вздорике. Если она длинна и скучна, тем лучше. Мне нравятся только такие истории, от которых клонит в сон; главное, сократи вполовину свои реверансы и уверения в почтении. Я слишком хорошо знаю, насколько я выше тебя, бедной песчинки у меня под ногами, и не забуду об этом. Впрочем, для порядку зови меня время от времени попросту: «Божественный Манифафа!» И ничего больше, Вздорике. Это обращение короткое, ясное и точное, а этикет мало заботит меня, когда я курю, вольготно растянувшись на диване. Рассказывай, Вздорике! Рассказывай, балагур!
— В таком случае да будет известно Вашему Величеству, — начал Вздорике, глубоко взволнованный, как это ему и подобало, оказанным доверием, — что каких-нибудь десять тысяч лет тому назад я обитал в одном грязном, зловонном, бездарно построенном и во всех отношениях безобразном городишке, который располагался на том месте, что отведено ныне под конюшню ваших славных султанских пажей, и на тогдашнем варварском наречии именовался Парижем. Городишко этот имел наглость мнить себя царем городов, хотя в древних хрониках Сумабезбродной империи, столица которой, несравненная Сумабезбрия, блистает ныне подобно брильянту в мировой короне, он едва упомянут.
— Я что-то слышал об этом местечке, — живо подхватил Манифафа, — но помолчи-ка минутку, ты, кажется, совсем заврался. Что ты мне плетешь про десять тысяч лет — ты, у которого на физиономии написано, что тебе не больше сорока пяти? Если ты открыл способ продлевать человеческую жизнь хотя бы до одной тысячи лет, я тотчас же отворю тебе двери моей сокровищницы и моего гарема и, невзирая на то что ты был и остаешься придурком, усажу тебя близ моей священной особы на манифафском троне: ведь самые живучие из моих бессмертных предков еле-еле дотянули до какой-то жалкой сотни лет. Немедленно сознавайся, балагур, известно ли тебе средство, позволяющее жить вечно? Я приказываю тебе это под страхом смерти!
— Я знаю о бессмертии ровно столько же, сколько и вы, божественный Манифафа! С тех пор как наша бедная земля начала кружиться по своей узкой орбите, мы все умираем в назначенный час, и у меня есть некоторые основания считать, что так будет продолжаться еще довольно долго. Мне в самом деле сорок пять, не больше и не меньше, с милостивого позволения Вашего Султанского Высочества, а если вы соблаговолите мысленно вычесть из этого срока то время, когда я был младенцем и у меня резались зубы, когда я болел коклюшем, учился ходить, посещал коллеж и Сорбонну, несносно долго болел и спал, дежурил в гвардии и участвовал в военных смотрах, принимал и отдавал визиты, страдал несварением желудка, понапрасну являлся на свидания, слушал публичные чтения, любительские концерты, разговоры литераторов и речи на заседаниях восемнадцати академий, то вы в бесконечной мудрости своей непременно поймете, что на мою долю, как и на долю всех прочих смертных, придется в результате остаток, равный одному-единственному году, и не больше. Клянусь честью главного балагура Священной коллегии придурков, пусть меня разразит гром, если я утаил от вас хотя бы один жалкий час. Что же до дополнительных десяти тысяч лет, о которых мы толкуем, я отдаю их своим биографам даром. Для меня они продлились ровно столько времени, сколько требуется сердечной мышце, чтобы сократиться, а женщине — чтобы изобрести новый каприз.
— В добрый час, — сказал Манифафа, — а то протяженность твоей истории начинала меня пугать, хоть я и привык читать на сон грядущий все те бредни, что сочиняют сумабезбродские писаки. Продолжай же, балагур!
По властному и решительному знаку Манифафы балагур уселся на корточки и продолжил свой рассказ:
— Итак, в году от Рождества Христова 1833-м[78] — ибо то, о чем я имею честь вам толковать, случилось не вчера — в Париже действовала всемирная миссия совершенствования, членом которой я состоял в силу своей полиматической, политехнической и полиглотической эрудированности, и миссия эта ежедневно принимала дипломированных посланников со всех концов света. Компания сложилась немного разношерстная, но люди все такие ученые, каких, как говорится, сам черт не разберет. Тем не менее однажды туманным зимним вечером, перед тем как взять жетоны на оплату нашего присутствия на заседании[79], мы пришли к выводу, что довольно затруднительно создавать совершенное общество, не выяснив предварительно, откуда взять совершенного человека, ведь еще перипатетики[80], да пребудут они в мире, утверждали, что целое есть не что иное, как совокупность частей, о чем божественный Манифафа знает, разумеется, в тысячу раз больше моего, если, конечно, божественный Манифафа еще не спит.
— Пусть священная летучая мышь навсегда скроет от меня свет своими сумрачными крыльями, — вскричал Сумабезбродий, — если я понял хоть одно жалкое словечко! Постарайся же избавить меня от совокупности перипатетиков и рассказывай дальше!
— Итак, мы решили, что надлежит немедля пуститься на поиски совершенного человека, разузнав сначала, где таковой человек — если он, конечно, существует — мог бы находиться, а затем назначить его главой всемирной миссии и родоначальником возрожденного человечества, которое взрастет вокруг своего прародителя, словно молодая поросль вокруг столетнего дуба.
— Не скромничай, — прервал его Манифафа, — в дубах у вас никогда не было недостатка. Ты, разумеется, не обидишься на эту шутку, хотя она и не слишком изысканна. Но на что вам сдался совершенный человек, раз вы уже превзошли все науки и достигли высшей степени учености, состоящей в том, чтобы не понимать друг друга?
— Мы, — скромно ответствовал Вздорике, — желали усовершенствовать человеческую природу и довершить дело Господа, который щедрою рукою наградил Свои создания бесчисленными способностями, людям же, точно в насмешку, пожаловал всего-навсего пять жалких и ничтожных чувств, а в придачу — вящее издевательство! — добавил ум, служащий исключительно для того, чтобы делать глупости.