Нелепо, да и смешно предположить, что речь идет об одном из гениев прошлого или настоящего, которого Мандельштам мог бы отнести к равному себе и своему гениальному дару, скажем о Данте, Пушкине, Пастернаке или о каком-то другом великом поэте. У строки «И меня только равный убьет» может быть только один, осознанно исполненный справедливой гордости не только за себя, но и вообще за чудотворное явление Поэта в словесности мира, высокий смысл. Он скромно намекает – поэтому не сразу пронзает сердце своей истинностью – на то, что «равных» – кому под силу убить поэта – нет, не было и никогда не будет. Собственно, это и есть залог бессмертия Поэзии, и Мандельштам не случайно не называет имя убийцы, равного себе – Поэту. Сей факт с величественной простотой декларирует такого рода высокое равенство как невозможность Поэзии/Поэта быть убитыми, если уж на то пошло, даже Самим Создателем Творенья, которого Поэт призван славить и, конечно, разделять с Ним все радости существования, трагизм бытия и мучительный миг распятия, к чему Осип Мандельштам, по его собственному признанию, был готов.
Как человека, поэта можно вздернуть на дыбу, удавить, поставить к стенке, стереть в лагерную пыль – тому достаточно примеров в мировой и отечественной истории, – однако написанного вечным пером не вырубить топором временно всесильного водилы.
Поэт всего одной строкой низвел до ничтожной нелюди владык ССП, коллег-лизоблюдов и шарлатанов агитпроповской псевдомифологической туфты, воспевавших обоих человеко-давов, которых до сих пор официально не заклеймили палачами всех народов России, тогда как толпы фанатиков ленинско-сталинской утопии, намеренно извращая почти вековую историю многострадальной жизни нашего Отечества, жаждут «твердой руки».
Представляя последние часы загнанного поэта – пронумерованного заключенного – за колючей проволокой, в клетке лагерного барака, на больничной коечке, так и видишь щегла, опустившего обессиленные крылышки, сжавшегося в комочек от холодрыги, голодухи, предсмертного забытья… быть может, помиравшая птица и не ведала, что через минуту канет она из больнички, как неизвестная солдатка поэзии, прямо в бездны смерти, начисто лишенные времени… но перед падением в них гордая птица нашла в себе силы встрепенуться, вдохновенно, по-мандельштамовски закинула головку, затем – исключительно по причине великих заслуг певческого ее горлышка перед Божественной влюбленной парой Языком и Словесностью – взвилась над клеткой, над тьмой, над колючими башнями Кремля – да над всеми нами… взвилась все тем же бессмертным щегловитым щеглом, все той же ласточкой небес, готовой «на просторах родины чудесной», истекавшей кровью и слезами, увеликолепить зодческой слюною памятники запившему собрату по перу Есенину – всего лишь за одну его великую строку: «Не расстреливал несчастных по темницам»… вот, вволю налетавшаяся певчая птица пала с надмирных высот поднебесья – лапки-крылышки погреть у негасимого огня на своей могилке – могилке всемирно известной солдатки поэзии, щегла любви и ласточки свободы, щегла свободы и ласточки любви.
И в это, исполненное живой бесконечности, мгновение Словесность, не переставая быть самой собою, стала для миллионов людей Музыкой – утешительной мелодией скорбного Реквиема и Плача по злодейски убиенному Поэту.
Эссе для книги Елены и Марины Глазовых
«ПОДСКАЗАНО ДАНТОМ. О поэтике и
поэзии Осипа Мандельштама».
Изд-во «ДУХ И ЛИТЕРА» Киев. 2010
Диалог с Георгием Борисовым
Георгий Борисов: - Я не знаю ты какой – религиозный или верующий, или у тебя своя собственная вера, но когда, после презентации перевода твоего сборника рассказов «Свет в конце ствола», мы ехали по Болгарии, по ее церквям и святым местам, меня поразила твоя неподдельная потребность креститься перед каждой иконой и ликом святых. Я впервые, может быть, встречаю писателя, который так верит в ангелов. Вот и роман, над которым работаешь, называется «Слепой ангел».
Юз Алешковский: - Мы зачастую употребляем выражение «потусторонний мир», да? Я убежден что не только ангелы, но и сами Боги видят нас с того света, соответственно, мы их не видим, и это не трагедия, а прекрасная строгость высоких порядков Жизни. Оговорюсь: мысли такого рода, да и чувства тоже, заведомо недоказуемы, и мы, само собой, выражаемся в беседе символически, поскольку в Языке нет и не может быть слов для наименования невидимых Сущностей. При этом очевидно, что Вселенная устроена и разумно, и совершенно. Что касается религиозности, то к безрассудной вере меня подвигнули не высокие чувства, будоражущие дух, а вот какой случай. Напротив милиции, куда меня с другими чумоватыми подростками посадили по дурацкому – в тот раз – подозрению, стоял Храм Божий, Донская Церковь. В зарешеченное окошко камеры я видел ее купола. Какой-то порыв бросил меня на колени, и я взмолился о вызволении из «темницы». Других Богов, кроме Иисуса Христа и Богородицы, я тогда не знал. Минут через 10 меня освободили, хотя могли посадить, потому что это было во время войны, почти все дворовые мальчишки, безотцовщина, были воришками, хулиганами, и так далее. Вот с того момента во мне возникло религиозное чувство. Оно сразу же заглохло, потому что я вообще был как дикий, но не злобный звереныш, точней, как энергичное подрастающее животное. Я просто наслаждался бытием, реагируя исключительно на инстинкты и всего на один из интеллектуальных интересов разума, то есть очень много читал, буквально глотал, как говорили родители, книжки.
И конечно же у меня были впечатления разного рода от прочитанного. Конечно, глубоко я их не усваивал, но по мере того как взрослел, во мне пробуждался – иначе не скажешь – дух, а душа становилась грамотней, верней, более зрелой. Я уже, сам т ого не ведая, воспринимал мир как литератор, а когда почуял желание самовыражаться, то есть запечатлевать мысли и чувства, вызывавшиеся действительностью, то, поначалу корябал стихи. Потом, вняв душою еще безмолвной, глубоко ее взволновавшей, музыке прозы, осознал, что никакой я не поэт. Тем не менее «во дворе бытия» я всегда был весел и в общем-то счастлив, взрослел, воспринимая всем своим существом красоту природы и открывавшиеся при чтении знания. Ну а затем уж меня осчастливила безраздумная веру в Высшие Силы, во Всевышнего, в Бога и, как это ни странно, обрадовала непостижимость религиозных тайн – тайн на много порядков превышающих сложную простоту научных постижений структур Божьего Творенья. Обрадовала и, благодаря философии дрених китайцев, продолжает радовать, поскольку Великое Незнание чего-то, по-моему, всегда будет намного огромней всего того, что человек узнал, узнает и будет продолжать узнавание до конца времен.
Г. Б. - Я считаю, что так или иначе зерно твоей прозы – это поэзия – поэзия песни.
Ю. А. - Это и так, и не совсем так. Дело в том, что мы знаем массу поэтов, которые писали совершенную во всех отношениях прозу: Пушкин, Лермонтов – не они одни. Но ведь не проза же, стала экзистенциальной сущностью личностей поэтов – сущностью, определившей смыслы их жизней и трагических судеб. Разумеется песни – это тоже выражение опыта души, познающей, точней, запечатлевающей действительность или же, повторюсь, невыносимо от нее страдающей. Песни, грубо говоря, входят в творчество прозаика чисто химически. Правда, в момент сочинения то текст определяет мелодию, то мелодия непонятным образом формирует текст. Вообще химия творчества – вещь действительно непостижимая, как микромир без микроскопа. Ты же не отличишь в двух белых таблетках совершенно разные по принципу действия – одна, скажем, яд, а другая – наоборот помогает твоему сердцу, снимает головную боль.
Г. Б. - Прекрасное сравнение.
Ю. А. - Точно так же и в творчестве – растворено абсолютно все. Тебе не ясно, что именно, но если посмотреть на это дело в некий микроскоп, то мы бы увидели непостижимое: все чудесно саморазвивающиеся структуры текста песни, рассказа, романа. Слава богу, что микромиры поэзии и прозы мы воспринимаем лишь по наитию.
Г. Б. - Ты очень часто говоришь о Музе, не стесняясь столь старомодного определения сей дивной фигуры непостижимого…
Ю. А. - Между прочим, на такого рода определениях держится вся мифология: все чего не понимаем, главное, никогда не поймем, мы мифологизируем и пользуемся символами. Необыкновенно приятно, что сие качество, присущее мышлению художников звука, слова, кисточки, отлично отграничивает искусство от науки. И, хотя никогда нам не поглазеть ни на Творца Вселенной, ни на Ангелов Его, ни на обожаемых нами Муз – мы вовсе не чувствуем себя песчинками, затерянными во Вселенной, – наоборот, души наши преисполняются уверенностью в непокинутости, в присутствии в бытие той поводырской силы, с помощью которой слепцы воспринимают невидимые ими образы действительности, а поэты и писатели создают миры стихотворные и романические. Как ни сказать, раз уж мы разговорились, об очень простой, точней, о более чем очевидной проблеме – очевидной настолько, что западно-европейские богословы, философы, поэты, писатели, живописцы, продолжая мифологизировать Силу зла, привычно называют ее именем Дьявола, Сатаны, Нечистой силы и так далее. А уж сия мифологизированная Сила воистину неразрушима. Замечу, что миф вообще, как бы его ни огранивали, – это самое прочное – в неких смыслах подобное алмазу – из всего ранее измышленного человеком. Однажды,простодушно философствуя, и не боясь того, что могу прослыть личностью шизоватой, я подумал об одном факте, показавшемся мне совершенно очевидным, – факте, как воздух, невидимом – поэтому тысячелетиями привычно не замечаемом ни простыми, ни чрезвычайно образованными людьми.