Принадлежа к пытливой и недоверчивой породе творцов, сочинитель Фирсов пробует на зуб величайшие истины новизны, в то же время принимая на веру оскандаленные идеи прошлого, доставшиеся нам по наследству с более ценным материальным имуществом. Одна из них — заповедь о святости и неповторимости людской жизни — столь приглянулась автору, что тотчас и нацепил ее на своего героя. Федору Федоровичу невдомек, что позорная мировая война целиком и с корнями выворотила то развесистое, библейское древо, под сенью которого — пусть! — написаны шедевры вчерашней цивилизации. Новая эра рождалась в огне и, прежде всего, в пламенном гневе, на обломках так называемого христианского братства, которым нельзя же, просто грешно, родные мои, так долго и в таких масштабах обманывать честной народ. Человечество вступало в свою желанную эру с душою в клочьях, таща в охапке вырванные войною собственные кишки… нет, мы как раз не находим, что образ этот с должной силой выражает существо дела! Итак, Федор Федорыч, наш гуманизм не является всего лишь продолжением вчерашнего, — социалистическая революция содержит в себе свой манифест более чистой, точной, высшей человечности.
Судя по бросающейся в глаза местами нетвердости почерка, автор приблизительно с середины своего произведения стал испытывать понятное и похвальное замешательство. Попытка же его с помощью ловкого приема переключить собственные промахи на имеющуюся в повести литературную болванку, вплетя их в канву сюжета, служит достаточным доказательством, что он и сам глубоко осознал поучительную неудачу своего труда; этот прием раскаяния значительно облегчил стоявшую перед нами цель, когда мы брались за перо».
Дочитав этот приговор себе, Фирсов сдвинул очки на лоб и откинулся на спинку стула. Нет, у него не имелось существенных возражений на прочитанное, тем более что и критика такого не бывало в действительности. Приведенная статья находилась в самой повести, написанная Фирсовым же на своего зеркального двойника. Таким образом, косвенно признавался он в полной своей неудаче.
С закрытыми глазами сидел он так, опустошенно отдыхая от книги и обстановки, в которой она писалась. Впрочем, комната его представляла собою светлое, отапливаемое и достаточно просторное помещение, правда — вследствие незначительного количества предметов в ней, из которых ни один не приглянулся бы самому бдительному фининспектору. Письменный, он же обеденный, стол красовался посреди, летняя одежда скрывалась в простенке под простыней от пыли, и, ради приличия, ширма отгораживала три метра в распоряжение жены. Изредка — раздраженное восклицанье или паденье катушки ниток с характерным раскатом указывали Фирсову, что наконец-то обшиваются тесьмой весьма затрепавшиеся за год обшлага его демисезона.
Несмотря на усталость и разочарованье, — пока новыми набросками не набухли записные тетради, — сочинитель испытывал недолговременное, почти блаженное состояние пустоты… если бы не заключительная одна, нежелательная теперь встреча. Когда с лестницы прозвучали пять, по числу квартирантов, условленных звонков, Фирсов поднялся с сердцебиеньем ненависти и, зная все наперед, сперва рванулся было убрать с печурки таз с мыльной водой, но раздумал и продолжал стоять с опущенными руками. Посасывая проколотый палец, с полотенцем на мокрой голове, жена пошла отпирать и вскоре воротилась с видом, не предвещавшим ничего доброго.
— Там к тебе эта, твоя притащилась… — прошелестела она, скрываясь за ширмой.
Праздничная и яркая, почти неприличная для коммунальной квартиры, Доломанова стояла на пороге, распространяя вокруг себя знакомые шорохи, отсвет тревоги, запах неуловимых духов.
— Боже, что это так жутко гудит у тебя, Федор Федорыч, словно поддувало в аду? — спросила она раньше приветствия, вслушиваясь в шум за спиной.
Фирсов развел руками.
— Так сказать, прибой текущей жизни, сударыня: примуса на кухне, пять штук. Как правило, мы избавляем наших персонажей и читателей от этих… ну, от временных неудобств настоящего, что ли!
Она вспомнила фразу из разносной статьи о нем, усмехнулась, вошла, властно прикрыв дверь, потому что из коридора уже заглядывали жильцы на необыкновенную гостью.
— Едва нашла тебя, Фирсов, и то через адресный стол. Ты, кажется, не очень рад мне, но я и сама тороплюсь… даже раздеваться не стану. — Впрочем, она приспустила с плеч шубку дорогого черного меха и с любопытством огляделась. — Никогда не видала, как писатели живут… Ты здесь и творишь, Федор Федорыч?
Тот сделал вид, что не заметил неприятно резанувшего его слова.
— Да, вот он я и вот мое болото, — подтвердил он, выходя из-за стола придвинуть стул гостье и, вернувшись, пошел напрямки для сокращения разговора. — Напротив, я крайне рад вам, Мария Федоровна, хотя, признаться, успел уже порядком поотдалиться от злополучной прежней темки.
— Хорошо, что хоть на собственных ногах стоишь… после всего этого, — посмеялась гостья, имея в виду причиненные повестью сочинительские неприятности.
— Да, я привычный, — сухо сказал Фирсов. — Ну, что у вас там новенького, на дне?
— Так ведь тебе лучше знать, ты же автор! Вот про Манюкина… еще помнишь такого? Вчера на рынке булочку у торговки украсть пытался, побежал, рухнул на моих глазах и не поднялся более. И я в числе прочих смотрела, как рябая бабища имущество свое назад отбирала из коченеющей руки… Да еще, не знаю, верно ли, слух дошел, будто Чикилев добрался наконец до гуталинового короля: так налогом обложил, что всей мировой ваксы на уплату не хватит…
— Ну, это, безусловно, злонамеренная сплетня подполья, — не поддержал Фирсов. — Повторять не советую…
— Кстати, только сейчас узнала, что Баташиха женила на себе анархиста своего, в хозяйство пристроила!.. Это с твоего ведома? — и зло помолчала. — У певицы твоей, я слышала, что-то преждевременное случилось, после чего управдома своего бросила и в пивную вернулась: этого и надо было ждать. Большим успехом пользуется… правда, больше про бюрократов поет теперь да про запущенный ремонт крыш, но изредка, по требованию публики, как рванет что-нибудь из прежнего репертуара… то бабенки вроде меня, падшие, слушают да слезами заливаются. Я под вечерок как-то забежала мимоходом…
— …но, вопреки надеждам, Мити не оказалось на месте? — слегка оживился Фирсов.
Ее лицо потемнело, праздничные краски сбежали с нее.
— Ты ужасно прозорливый и неприятный стал, Федор Федорыч. Ничего от тебя утаить нельзя!.. кстати, почему никогда не забежишь ко мне, как прежде, запросто? Забежал бы!
Откровенным, вслух и при жене, приглашеньем она мстила Фирсову за высказанную ей в лицо догадку.
— Да все некогда как-то, Марья Федоровна, — с равнодушным видом протянул Фирсов, не без мольбы кивнув на ширму.
— Нет, ты не стесняйся, Федя, ты сбегай к ней на полчасика, когда тебе потребуется… — тотчас напряженным тоном откликпулась из-за ширмы жена. — Правда, дольше сумерек, говорят, опасно в их районе задерживаться!..
Приходилось наспех спасать положение.
— Выходи познакомиться, Катя… — процедил сквозь зубы муж. — Тут у меня одна героиня моя бывшая сидит… с интереснейшей биографией товарищ!
— Спасибо, я уже читала, — сказала жена. — Скажи ей, что я штопаю твое пальто. Кроме того, я только что мыла голову и вдобавок беременна.
Наступила пауза естественного замешательства, после которой обстоятельства разместились в новом и уже прочном порядке.
— Пожалуйста, передай и ей, Федя, что мне очень жаль. У нее такое милое, хотя с непривычки несколько своеобразное лицо, — невозмутимо отвечала Доломано-ва. — Тем более приходи как-нибудь, раз тебе позволено. Ведь я после Митина ухода совсем вольная стала. Мог бы и пожить с недельку у меня!
— А что? Местечко в Донькиной кабине освободилось? — не на шутку обозлился Фирсов. — Видать, лестно вам, Мария Федоровна, чтобы всегда при особе вашей козлы финикийские бодались?
Она не обиделась, закурила, улыбнулась.
— Я же прогнала его начисто, Доньку… ты не знал? Слезливый на поверку оказался… в тот раз растерзанный из лесу вернулся, все в ногах катался: «Маруся, они меня убить хотели!» Сам же, подлец, умереть за меня просился, а как дозволила, то и на попятный…
— Не вы ли ему талон-то в сундучок пристроили? — вскользь поинтересовался Фирсов.
— Какой это? — нахмурилась та.
— А тот самый, на смерть талон! — подмигнул Фирсов, и потом прорвалась скопившаяся горечь. — Мне лишь недавно приоткрылось, что и тогда, у Артемьевых-то ворот, когда я вас на трон возводил, вы меня одной рукою обняли, а другою чудовище свое полосовали… все ножом его, ножом!
Доломанова даже не моргнула в ответ, только плечи чуть расправились да кривая усмешка скользнула по губам. И вдруг что-то тайное, подлое, пятнистое, о чем всегда так страстно забыть хотелось Фирсову, все сильнее стало проступать в этой женщине: верно, несмываемые следы Агеевых прикосновений. И вот перед ним сидела иная, бывалая и грешная, с таким каторжным адом в душе Манька Вьюга, что и лучику давнего кудемского полдня не под силу стало пробиться сквозь непогоду ее опустошенных глаз.