Человек, на которого возложили задачу задержать ее падение, появился слишком поздно, и первая ошибка графа Торено заключалась в том, что он раньше не вырвал вожжи из рук своего соперника. Он мог и должен был ято сделать. Впрочем, его ошибка имеет гораздо большую давность, Вернувшись к общественной деятельности, он мог играть две роли. Он мог стать главою оппозиции, но предпочел стать министром; по жребию он вытянул короткую соломинку и поставил себя в двусмысленное положение: войти в уже сформированное правительство, руководство которым ему не сразу было доверено, значило вдвойне поставить под сомнение понимание им своей ответственности. С одной стороны, он принимал на себя долю вины за прошлую деятельность, в которой не участвовал, а с другой стороны, разделял ответственность за будущую деятельность, которую не мог направлять по своей воле.
Это не могло целиком укрыться и от самого графа Торено, так как он неоднократно подчеркивал, что ограничивается исполнением лишь своих непосредственных обязанностей. Но подобная тактика немыслима: общие проблемы были слишком угрожающими и заставляли его каждый раз затыкать брешь, помогая сопернику, коллегой которого он имел глупость стать.
Несмотря на затруднения, связанные с таким ложным положением, он долгое время сохранял свой престиж и был известен более как человек, которому предстояло сменить Мартинеса, чем в качестве его коллеги. Это был, повидимому, исключительный момент в жизни государственного деятеля: будучи министром, он все еще оставался в оппозиции. На нем сходились одновременно надежды двора, парламента и прессы. Вся страна возвышала голос только для похвал его искусству и способностям. Таким образом, ему надлежало осуществить свое 18 брюмера.[74] Обстоятельства были благоприятными, но он ими не воспользовался. Баловень судьбы обнаружил пренебрежение к ее милостям, и она наказала его, лишив своей благосклонности.
Когда в июне он взял в свои руки бразды правления, Испания уже увидела в этом только смену имен, а не систем: интуиция не обманула ее. Борец за Королевский статут, граф Торено слишком долго был соучастником консервативной политики своего предшественника, чтобы не возбудить законное недоверие. Престижа он уже давно лишился. Он должен был бы порвать все связи с предыдущим кабинетом и обнародовать свою программу. Его молчание показалось подозрительным, и уже с той поры графа Торено все считали только последователем Мартинеса де ла Роса. Получив поручение сформировать правительство, он задумал составить его из весьма разнородных элементов: от маркиза Лас Амарильяс, рьяного сторонника аристократии, человека, весьма в Испании непопулярного, до Мендисабаля.[75] Подобные союзы всегда бесплодны.
И все же судьба прежде, чем окончательно повернуться спиной к своему любимцу, дала ему последнее доказательство своей благосклонности: едва новое правительство приступило к делу, как умер Сумалакарреги[76] (25 июня). Было бы несправедливостью отрицать за этим событием значение, которое лишь мадридское правительство по глупости могло не понимать. Сумалакарреги, который в свое время лишь из-за недостаточной предусмотрительности Сарко дель Валье[77] оказался на стороне претендента, являлся душой мятежа. И если бы сумели воспользоваться его смертью, борьба была бы завершена.
Этому событию, которым ни одна партия не сумела воспользоваться, предшествовала просьба об интервенции, которую вслед за Мартинесом повторил Торено: шаг, который у одних вызывал крайнее неодобрение, а другим казался единственным якорем спасения. Граф Торено не мог не понимать, что это было его единственной надеждой, и отказ французского правительства, для него неожиданный, тем более раздражил его, что без интервенции его правительство не могло удержаться у власти. Не получив этой единственной поддержки, он лишился присутствия духа и стремился лишь подготовить себе почетную отставку. Но это дает нам повод высказать свои соображения. Даже если бы граф Торено избрал роль трибуна, даже если бы он раньше взял в руки управление государством, даже если бы он порвал с правительством Мартинеса, даже если бы получил поддержку в виде интервенции, все равно его правление было бы кратковременным Граф Торено – не революционный деятель; в нем слишком много скептицизма, но зато не хватает честолюбия не честолюбия, которое сожгло храм в Эфесе, а того благородного честолюбия, которое столь необходимо государственному деятелю и является славной добродетелью человека высокого общественного положения. Это честолюбие Юлия Цезаря, который на Фарсальских полях разбил римский патрициат; честолюбие Ришелье, который увлек с собой в могилу французскую аристократию и который, умирая, оставил трон и народ в разгаре открытой борьбы; Наполеона, который возвел народ на престол и привил демократию всей Европе.[78] Это честолюбие, которое строит обширные планы, которое имеет грандиозные цели и венчает свое дело энергией и настойчивостью. Честолюбие – огромный костер жизни, но ни единой искорки его не было в графе Торено. Лишенный твердых убеждений, единственного источника гражданских добродетелей, он не примыкал ни к каким определенным принципам, не верил ни в какую политику. Для него всегда важнее было быть светским человеком, чем политическим деятелем. И потерять власть для него не было большим огорчением, поскольку из-под ее обломков он получил возможность спасти жизненные удобства и сохранить сибаритское изящество, которое руководит всеми его наклонностями. Если он и превосходит Мартинеса де ла Роса своими способностями, от этого он не стал лучшим министром революции. Равнодушие сделало его неосторожным в выборе государственных чиновников, и как распорядитель финансов, как администратор, как правитель он оказался в равной мере несостоятельным. Граф Торено был только одним из первых ораторов Палаты: его красноречие не походит на ораторскую речь Мартинеса де ла Роса или Гальяно. Более хитроумный, чем красноречивый в строгом смысле этого слова, он скорее спорит, чем убеждает; уличает больше, чем поясняет. Его речь бывает то изящной и сжатой, то остроумной и многословной. Он прекрасно владеет собой и говорит всегда только то, что хочет сказать. Если его подзадорить, он становится едким и язвительным; когда он раздражен, его язык превращается в кинжал. Никто лучше его не знает, до какой степени можно рассчитывать на терпение слушателей, предубежденных против него, и на последней сессии он умело соединял свои саркастические инстинкты с притворной покорностью и робостью, которые способны обезоружить самого серьезного противника.
Все эти качества, однако, не принесли ему никакой пользы: они не смогли предотвратить краха, хотя и помогли отсрочить его. Мы приближаемся уже к развязке. Первый сигнал был дан в Сарагосе 6 июля:[79] народное движение было направлено против монастырей. За этим первым взрывом последовала небольшая передышка, но огонь распространялся под землей и не замедлил вырваться наружу в Каталонии: Реус, Таррагона, Барселона поспешили примкнуть к восстанию. Подобные картины пожаров и погромов могут быть ужасны, но у них имеется простое и справедливое объяснение. Нельзя забывать, что монастыри могут рассматриваться в Испании только как естественные очаги гражданской войны, а монахи – как ее казначеи. Гражданская война – это самая болезненная язва Полуострова, язва, которая всем видна. Отсюда – всеобщее озлобление в стране против монастырей и их обитателей. Направить удар против них – значит ударить по мятежу и дон Карлосу; а начинают всегда с них, потому что в них заключена главная опасность, и общество всегда принимается за самое неотложное. Последствия могут быть кровавыми, но остается по крайней мере одно утешение. Ведь если разобраться в вещах поглубже, то становится ясно, что эти ужасные картины не следствие жестоких капризов, слепых и разнузданных инстинктов, как иногда тщатся доказать, а лишь результат доведенного до крайности права защиты, права, которым обладает всякое общество, подвергшееся нападению. А неизбежные в такие моменты преувеличения имеют своим источником чувство самосохранения каждой личности, из которых составляется общество.
С этого момента определяется значительная роль, которую в этой революции призваны сыграть хунты;[80] их возникновение объясняется тем же правом самозащиты, тем же чувством самосохранения. «Вы не умеете нас защищать, – казалось, говорили хунты правительству, – мы отбираем у вас власть и защитим себя сами. Мятежники наводняют нашу округу, стучатся в ворота наших городов. Обеспечим же сами свою безопасность». К этим справедливым требованиям присоединялся нескончаемый список перенесенных издевательств. Все хунты громко обвиняли администрацию Мартинеса и в особенности того, который должен был лучше других понимать их важность, но, казалось, глумился над общественными чаяниями, став продолжателем дела свергнутого правительства и приняв на себя ответственность за его ошибки. Какое право имел он жаловаться, когда нация потребовала его в качестве искупительной жертвы? Все хунты требовали его отставки.