По временам граф Мюффа начинал довольно нелепо бунтоваться, словно надеясь скинуть ярмо. Он, который месяцами терпел присутствие Атласки, мирился с целым табуном случайных мужчин, галопом проносившихся через альков Нана, выходил из себя при мысли, что его обманывают с человеком их круга или просто со знакомым. Когда Нана призналась в своей связи с Фукармоном, граф страдал так сильно, что решил публично ославить его и вызвать на дуэль. Затрудняясь в выборе свидетелей для такого щекотливого случая, он обратился к Лабордету. Выслушав графа, Лабордет сначала опешил, потом расхохотался.
— Дуэль из-за Нана… Но, дорогой мой, весь Париж будет над вами смеяться. За Нана не стреляются, это просто смешно.
Граф побледнел. У него вырвался возмущенный жест.
— Тогда я публично надаю ему пощечин.
Целый час Лабордет старался вразумить графа. Пощечина придаст истории гнусную окраску; в тот же вечер узнается истинная подоплека дуэли, Мюффа станет притчей во языцех для всех парижских газет. Каждый свой довод Лабордет заканчивал фразой:
— Невозможно, это смешно.
И каждый раз этот припев болезненно, как удар ножа, отдавался в сердце Мюффа. Он даже лишен возможности драться на дуэли за любимую женщину, не рискуя стать посмешищем. Впервые он мучительно ощутил, сколь жалка его любовь, понял, что то большое, чем жило его сердце, растрачено в любовном шутовстве. Но это была последняя вспышка возмущения; он позволил себя убедить, он стал отныне безропотным свидетелем бесконечного шествия друзей дома, всех этих мужчин, приживавшихся на час в особняке.
В течение нескольких месяцев Нана со смаком проглотила их одного за другим. Все возрастающая жажда роскоши распаляла ее аппетиты: она обчищала очередного поклонника за один присест. Сначала она взялась за Фукармона, которого хватило только на две недели. Он мечтал покинуть морскую службу; за десять лет плавания ему удалось скопить около тридцати тысяч франков, он собирался рискнуть и вложить их в какое-нибудь дело в Соединенных Штатах, но изменил своей врожденной осторожности, даже скупости, и бросил к ногам Нана все, вплоть до векселей за своей подписью, тем самым поставив под угрозу будущее. Когда Нана выставила его вон, он был гол как сокол. Впрочем, она повела себя в отношении его, как истинный друг: посоветовала вернуться на судно. К чему упрямиться? Раз у него нет денег, все кончено. Он должен понять и вести себя благоразумно. Разорив мужчину, Нана разжимала руки, и тот падал, как падает с дерева перезревший плод, которому суждено догнивать в грязи.
Затем Нана взялась за Штейнера, взялась без отвращения, но и без удовольствия. Она обзывала его грязным евреем, — казалось, в ней говорит давняя злоба, в которой она сама не отдавала себе отчета. Он был грузный, он был глупый, и Нана не давала ему спуску, спешила урвать кусок пожирнее, чтобы поскорее покончить с этим пруссаком. Ради нее он бросил Симону. Его босфорские махинации вели к неизбежному краху. А Нана еще ускорила катастрофу своими непомерными требованиями. В течение месяца он пытался бороться, совершал буквально чудеса; наводнил всю Европу еще неслыханной рекламой, афишами, объявлениями, проспектами и с помощью их извлекал деньги из самых отдаленных стран. Весь этот поток чужих сбережений — и золото крупных спекулянтов, и гроши бедного люда — бесследно исчезал в стенах особняка на аллее Вийе. Кроме того, он вступил в компанию с эльзасскими шахтовладельцами; и там, в забытом богом захолустье, сотни рабочих, черных от угольной пыли, обливаясь потом, денно и нощно гнули спину, напрягали мышцы до хруста в костях, чтобы удовлетворить капризы Нана. Как разбушевавшееся пламя, она пожирала все подряд: и плоды нечистых биржевых махинаций, и добытые непосильным трудом гроши. На сей раз она добила Штейнера, окончательно разорила, выжав как лимон, выпотрошив до такой степени, что он даже потерял способность измыслить какое-нибудь новое мошенничество. После краха банкирской конторы он стал заикаться, дрожал при одном упоминании о полиции. В один прекрасный день Штейнера объявили банкротом; он, ворочавший миллионами, при слове «деньги» теперь что-то лопотал, терялся, как ребенок. Как-то вечером, сидя у Нана, он расплакался, попросил дать ему взаймы сто франков, чтобы уплатить кухарке. И Нана, которую одновременно и смешил и трогал бесславный конец этого страшного старикашки, в течение двадцати лет открыто грабившего город Париж, вынесла ему просимую сумму, но добавила в назидание:
— Я тебе даю деньги потому, что уж очень смешно получается… Но помни, детка, не такие у тебя годы, чтобы я тебя содержала. Приищи себе, голубчик, другое занятие.
После Штейнера она сразу же принялась за Ла Фалуаза. Уже давно Гектор домогался чести быть разоренным Нана, что, по его мнению, должно было придать ему окончательный лоск. Именно этого ему недоставало, а что могло быть шикарнее, чем прославиться через женщину? Не пройдет и двух месяцев, как о нем заговорит весь Париж. Имя его появится в газетах. Операция заняла всего полтора месяца. Полученное им наследство заключалось в земельных владениях, поместьях, лугах, лесах, фермах. Пришлось их быстро распродать одно за другим. Нана заглатывала по целому арпану зараз. Трепещущая в лучах солнца листва, тучные нивы, позлащенные сентябрем, виноградники, луга, где утопали по брюхо в высокой траве коровы, — все исчезло, как в разверстой пропасти; а потом та же участь постигла каменоломни, три водяные мельницы. Нана проходила подобно вторгшемуся в страну неприятелю, подобно туче саранчи, которая как пламя сжигает всю округу. Куда бы ни ступала ее маленькая ножка, там начинала гореть земля. Ферму за фермой, пастбище за пастбищем — так она сгрызла все наследство Ла Фалуаза, даже не заметив, с милой улыбкой, как незаметно для себя сгрызала между обедом и ужином фунтик пралине, положенный для удобства на колени. Это же конфетки, разве на них обращают внимание! Но в один прекрасный день у Ла Фалуаза осталась одна роща. Нана проглотила и рощу, скорчив презрительную гримаску, — стоит ли ради такой мелочи рот раскрывать! Ла Фалуаз только по-дурацки хихикал, посасывая набалдашник трости. Долги его доконали, и, так как у него не осталось и ста франков ренты, придется возвращаться в провинцию к маниаку-дяде; но это пустяки, зато он приобрел желанный шик, зато в «Фигаро» дважды упоминалось его имя; и он пыжился, вытягивал тощую шею из широких воротничков с отложными уголками, играя талией, стянутой кургузым пиджачком, что-то преглупо блеял и своими устало-томными позами напоминал деревянного паяца, которому неведомы человеческие чувства. Нана он ужасно раздражал, и она стала его поколачивать.
Тем временем на сцене вновь появился Фошри, которого привел к Нана его кузен Ла Фалуаз. Злосчастный Фошри в данный момент оказался на положении женатого. Журналиста после разрыва с графиней надежно прибрала к рукам Роза и взыскивала с него, как с законного супруга. Миньон был разжалован до роли простого управителя при мадам. Став полновластным хозяином дома, Фошри безбожно лгал Розе, изменял ей, впрочем с превеликой осторожностью, а после очередной измены терзался, как и подобает примерному мужу, мечтающему о прочном семейном счастье. Истинным триумфом для Нана было заполучить его и скушать газету, которую он основал на деньги одного приятеля; однако своей связи с ним Нана не афишировала, напротив того, — ему отвели роль тайного любовника; и, говоря о Розе, Нана называла ее не иначе как «наша бедняжечка Роза». Газеты хватило на два месяца, вернее на цветы, преподносимые в течение этого срока; Нана не брезговала ничем, начиная с выручки от провинциальной подписки и кончая хроникой и театральным отделом; потом, высосав из газеты последнюю каплю крови, развалив редакцию, она наконец удовлетворила свой заветный каприз — устроила в одном из уголков особняка зимний сад, утучненный прахом спешно проданной типографии. Впрочем, все это делалось просто так, шутки ради. Когда Миньон, не помня себя от радости, прибежал в особняк, желая узнать, нельзя ли пристроить сюда Фошри навсегда, Нана спросила, уж не издевается ли он над ней: малый вечно без гроша, живет только на доходы со своих статей да пьес, нет, увольте! Эти развлечения хороши для талантливых женщин, таких, как «наша бедняжка Роза». И, не доверяя Миньону, вполне способному выдать их жене, опасаясь какого-нибудь подвоха, Нана отослала Фошри, который ныне расплачивался с ней лишь газетной рекламой.
Но она сохранила о Фошри добрую память, ведь они оба сумели порядком позабавиться за счет этого кретина Ла Фалуаза. Возможно, им бы и в голову не пришло встречаться, но уж очень весело оказалось дурачить несчастного болвана. Они упивались этим фарсом, обменивались поцелуями у него под носом, пировали на его деньги, гоняли с каким-нибудь поручением по всему Парижу, чтобы остаться наедине; а когда он возвращался, начинались шуточки, намеки, которых бедняга не понимал. Как-то Фошри раззадорил Нана, и она пошла в пари, что даст Фалуазу пощечину; в тот же вечер она закатила ему оплеуху, а потом, войдя во вкус, отколошматила уже всерьез, радуясь, что весь свет теперь видит, какие мужчины трусы. Она прозвала Ла Фалуаза «мальчиком для битья», приказывала ему подойти, чтобы удобнее было дать ему пощечину, да не одну, пусть у нее с непривычки горела ладонь. Ла Фалуаз хихикал, хотя по его изможденной физиономии катились слезы. Эта бесцеремонность его восхищала, он находил, что Нана просто сногсшибательна.