Я видел его только вчера на торфоразработках. В известии о его смерти чудится глухой подземный отголосок торфяного болота. Его жена, наша толстушка Ханна, услыхала вскоре после того, как он отъехал на велосипеде, какой-то шорох под дверью. Пришел один из соседей, чтобы сообщить ей о случившемся. Едва услышав его голос, она сразу почуяла неладное и воскликнула:
— Хиннерк! Он помер? Ей ответили:
— Помер! Захвати лопату.
Панихида, как обычно, состоялась на гумне. Гроб стоял на глинобитном полу. Венки из гвоздик, флоксов, жасмина и огненных лилий окружали покойника. Кирххорстские старейшины, которых домашние называют «Use Vadders»,(Наши батьки (диалект.).) явились в полном составе; они нарядились в сюртуки, материя которых от ветхости отливала зеленью, и в похожие на трубы цилиндры, которые повидали на своем веку много свадеб, императорских дней рождений и похорон. Во время проповеди слышно было скотину в хлеву и кудахтанье кур на дворе. Ласточки, гнездившиеся под потолком, то и дело сновали над гробом. Многие уже так лежали под этой крышей в гробу, чтобы затем быть вынесенными ногами вперед.
Вечером я еще раз зашел к Ханне, которая частенько поругивала старика, когда он «окосевший» возвращался домой. Но это так, мелочи жизни, которые потом забываются. Нынче у нас стоит лето; она сказала: «Попервоначалу, кажись, не отдавала бы покойника. А потом думаешь, уж только бы поскорей».
Кирххорст, 15. Июня 1945 г.
Посетители из числа огромной армии немцев, поток которых все течет по дорогам; люди, лишившиеся крыши над головой, не получающие известий о своих близких, которых, возможно и нет уже в живых. Так что нам еще повезло, что мы вообще узнали о смерти Эрнстеля.
Вчера приехал Мартин Катте[69] и остался у нас ночевать. Он добрался сюда на велосипеде из Куфштей-на, где самораспустилось командование Люфтваффе. Цольгоф, где его семья жила с незапамятных времен, оказался в руках у русских. Его матушка еще там; судьба ее неизвестна. Жена и дети находятся у одного лесничего в Гарце. Мы до глубокой ночи все обменивались впечатлениями и воспоминаниями.
Он рассказывал о своем начальнике, генерале Грейме,[70] назначенном в последние дни Гитлера преемником Геринга на посту главнокомандующего военно-воздушных сил. Чтобы явиться к Гитлеру, он прилетел в Берлин, где дело уже подходило к концу, на самолете, который вела летчица Ханна Рейтч.[71] На прощанье он только махнул Мартину Катте рукой, как бы говоря: «Кому-то ведь надо это сделать». Один знакомый десять лет тому назад высказался о нем так: «Грейм — человек все-таки мыслящий; у него еще осталось что-то за душой, за что он и держится».
Аэродром в Темпельгофе уже захватили русские. Поэтому они сели в Тиргартене при сильном обстреле, самолет получил несколько попаданий, а Грейм был ранен. Он отправился в рейхсканцелярию, надел каску, доложил о своем прибытии и вылетел, опять под сильным обстрелом, обратно на юг. При объявлении перемирия он принял яд.
Такие эпизоды помогают увидеть величие и ограниченность прусской школы, на которой еще держались огромные армии Второй мировой войны. Для хорошего коня это конечно, вовсе не недостаток, если он приучен к одному наезднику. Но когда пропадает глубинная основа, все это теряет свой смысл, заменяется автоматизмом, становится разрушительным. Глубинная же основа была связана с монархом, с тем, что власть ему дана божьей милостью, над чем от души смеялись наши отцы и деды. Но в конечном счете это справедливо для всякого — либо ты есть нечто божьей милостью, либо — сомнительная величина.
20 июля 1944 года мы вспомнили и Штауффенберга. Узнав об этом, Роммель сказал: «Неужели там не нашлось ни одного капитана с армейским пистолетом?» То, что у них была бомба, возможно, объясняется тем, что полковник был одноруким и что на Бендлерштрассе без него нельзя было обойтись. Поговаривали, что граф Арко, застреливший Эйснера[72] в толпе спартаковцев, тоже носился с подобными планами. Покушения вообще представляют собой мнимое решение, как и самоубийства; они переносят проблемы в другую, но не лучшую плоскость. В главном штабе на обсуждении положения Катте услышал от одного из участников о том, какое суждение высказал Гитлер о Штауффенберге еще задолго до покушения: «От взгляда этого одноглазого полковника у меня всегда появляется неприятное чувство». Это подтверждает то, что я не раз слышал от разных людей: в таких делах Гитлер проявлял интуитивное предчувствие.
Разговор свернул на Бёрриса Мюнхгаузена.[73] Будучи в командировке, Мартин как-то навестил семидесятилетнего старика в одном из его поместий, в Виндишлейбе, где недавно скончалась жена Мюнхгаузена. Обстановка была уже шаткая, дом был переполнен беженцами. Они посидели вдвоем в библиотеке, пили бургундское, закусывая консервированными куропатками «из Анниных припасов». Между прочим обсуждали и надвигающуюся катастрофу, причем Мюнхгаузен был совершенно спокоен. Говоря, он показал рукой на свой «комод свидетельств лояльности» — произведение барочной эпохи с четырьмя ящиками. В верхнем лежали письма и поздравления от германского императора и монархов государств Германского союза, во втором — того же рода документы времен Веймарской республики, в третьем — послания Геббельса и других деятелей Третьего рейха «дорогому барону»; Мюнхгаузен сказал, что четвертый ящик тоже наверняка заполнится. Задумчиво выдвинув его, он с улыбкой сказал: «Я еще доживу до девяноста лет». Затем с хитрой миной, подняв палец, добавил: «Конечно, если мне дела не понравятся, я тут же уйду к Анне».
Этот анекдот выходит за рамки личного и касается положения мусического человека вообще и его свободы. Покуда политические условия стабильны, они его мало затрагивают. При резкой смене власти они становятся для него мучением, тем более что он и в духовном, а чаще всего и в экономическом плане больше сталкивается с трудностями и более уязвим, чем все остальные. Художник хочет писать картины, певец — петь, а не делать политику, и все это тем в большей степени, чем сильнее его призвание, чем выше дарование. С другой стороны, ему становится все труднее уклоняться от сосущих его энергию щупальцев. Когда все вообще переходит всякую меру, становится «китайским», то один из возможных путей выхода для художника, не чувствующего в себе призвания барда или мученика, состоит в отказе от внутреннего участия при внешнем соблюдении церемоний. Он будет ухаживать а своим садом и бить поклоны. Хотя и это достаточно сложно, а зачастую и невозможно. «Wo alles liebt, kann Karl allein nicht hassen», (Не может быть, что один Карл ненавидит там, где все любят. Шиллер Фр. Дон Карлос (I, V, 51).) — еще одно из таких высказываний, которые, к сожалению, справедливы и в перевернутом виде. В таком случае хорошо знать, что можно «уйти к Анне».
Катте — праправнук несчастного друга Фридриха Великого, обезглавленного в Кюстрине. У него звучный смех; гитара, висевшая в комнате, отзывалась резонансом, когда он начинал смеяться. Он похож на своего предка, ему была бы к лицу косица. В чертах его лица есть что-то барочное и даже более старинное. Когда в 927 году Генрих Саксонец штурмовал Ерани-бор, нынешний Бранденбург, он пустил вперед конницу по льду реки Гафель. Первым поскакал саксонский воин с гербом в виде белой кошки на щите. Увидав это, король крикнул: «Дикий кот нападает!» Когда крепость взяли, этот Катте вернулся с несколькими пленными вендскими князьями. На что один из людей в королевской свите сказал: «Катт наловил черных мышей». С тех пор кот в его гербе изображается с черной мышью в зубах. Я часто видел его, когда бывал в Цольгове, скромном поместье, земли которого граничат с бис-марковским Шёнгаузеном. Новое переселение народов, которое мы ныне переживаем, выметает людей и из этих тысячелетних владений.
Затем еще приезжал доктор Финк, работающий хирургом в немецком лазарете, и передал привет от Магги Грюнингера.[74] К сожалению, есть опасения, что он погиб в январе, как 1а дивизия, попавшая в русский котел. Это был один из самых лучших умов крупнейшего калибра из тех кого я знал, по своему духовному складу он был от природы настроен на экстремальные температурные условия и такие положения, как сражение во вражеском котле. В юности он изучал теологию, но затем, как и многие, под влиянием Ницше избрал другое поприще. В общении со мной он охотно называл себя «Мавританцем». Когда я с ним познакомился, он был адъютантом Шпейделя.[75]
Отсутствие известий о нем и о Клаусе Валентинере особенно меня огорчает, поскольку обоих я считал неуязвимыми. Вероятно, такое впечатление должна вызывать сильная витальность как в ее мусическом, так и в титаническом проявлении. Возможно, это впечатление на самом деле вернее, чем мы предполагаем; нетленная часть недосягаема для пуль и снарядов. За это говорит и то, что оба теперь часто являются мне во сне.