V. Дом ребенка
Меня всегда сильно интриговал этот длинный голубой дом на углу Школьной и Торговой. Было в нем что-то действительно детское, наивное, простодушное, а где именно притаилось оно – не понять. То ли в аршинной вывеске с кривым серпом и молотом на слишком тонкой ручке, то ли в ряде прозрачных занавесок. Или, может быть, просто – так? Просто, подходя к этому дому, я почему-то настраивал себя на грустно-сентиментальный лад? Бог его знает…
– Мне приходилось слышать, что советская власть все-таки что-то сделала на «младенческом фронте», – сказал я однажды Петьке, – долговязому парню, проходившему курс наук в местной гимназии после того, как он года два уже был обременен семейством, столь же многочисленным, сколь и голодным.
Петька кивнул головой.
– Как это ни странно, но это правда; им удалось достигнуть крупных успехов. Хотите, отправимся завтра в «Дом ребенка»? У меня там знакомые.
– С большим удовольствием. В серии моих наблюдений не хватает именно этой области –области воспитания грудных ребят.
– Там не только грудные, – сказал Петька, подбрасывая в буржуйку угля, который он с некоторым риском для здоровья еженощно крал на вокзале.
Спустя несколько дней мы отправились.
Светлые, не совсем грязные комнаты. Картинки этакого веселенького содержания на стенах – лубочные Психеи и пухлыми Амурами, прилизанная весна, непременный член приличного общества – «Остров мертвых», зайцы вверх головами. Все – как в лучших домах.
Диван, большой, широкий, с просиженной насквозь клеенкой. Хорошенькая, слишком хорошенькая девушка в розовой блузке несколько вольного покроя. Петька долго жмет ей руку («у меня там знакомые»), ржет – смеяться по-человечески он не умеет, пытается обнять.
-И всегда вы так, Петя… А еще образованный! – кокетничает девушка и говорит мне:
– Они, можно сказать, совсем ненормальные, как что – сразу целоваться лезут.
Петька берет меня за руку.
– Мой лучший друг, хотя насчет баб – балбес. Сволочь, одним словом.
Я уже успел привыкнуть к петькиной ругани, но все же пытаюсь остановить его.
– Замолчите! Ведь, все-таки это детский дом…
Петька чешет затылок.
– Ага… Конечно, вы правы. Да, кстати, о детях. Вот, Катюша, сей молодой, но многообещающий человек поместил в прошлом году сюда своего годовалого сына и горит любопытством знать, где таковой в настоящее время болтается. Понимаешь, отцовское
чувство и так далее. Откровенно говоря, такого папашу надо было бы выдрать по первое число, но я, как друг, должен помочь.
«Отец», т. е. я, стоит у зеркала и стойко сносит поклеп, вспоминая, как звали его легендарного сына.
– Это можно, – говорит Катюша, – я сейчас по книгам справлюсь. Имя и фамилия?
Петька быстро отвечает:
– Константин Шампанский. Такой, знаешь, здоровый, все орал, все орал, подлец.
Девушка роется в толстых книгах, тетрадях, подносит отдельные листы к большим близоруким глазам, деловито кусает пухлые губы. Мой бедный сын, Константин Шампанский, без вести пропал, и Петька теряет терпение.
– Тут, милая, люди свои. Ты в комиссии по ликвидации безграмотности только до буквы «мэ» дошла; дай-ка я поищу. Я его живо, прохвоста, на свежую воду выведу. Давай.
Смущенная Катюша протягивает ему толстую книгу в потрепанном переплете.
– Авдеенко Степан. Доставлен вторым участком милиции. На левой щеке родимое пятно. Твой? – спрашивает Петька, читая по алфавиту.
– Нет, у меня же этот… Шампанский. У него родинки на животе – три звездочки.
– Аксанова Елена. Блондинистая. Особых примет не обнаружено. Твой?
– Это, кажется, девочка…
– Это все равно. Байко Григорий. Найден у ворот. Скончался… Отчего это он, а?
– В помойку упал, – говорит Катюша. – Няньки при нем не было…
Петька нежно хлопает по обнаженному плечу девушки. Та ёжится, гримасничает.
– Молодец девка. Медали тебе за это не выдали?
– Я-то причем? Говорю – нянька. Ухажеры к им каждый день шляются.
– Ты тоже не зеваешь. Воловников Сидор. Твой?
– Нет. У меня Константин.
– Тут и Элеонору на Сидора переделают.
Моего «сына» в списках живых и умерших (последних было втрое больше) не оказалось, и девушка, сияя прелестными синими глазами, просит подождать, пока из Женотдела придет заведующая домом – она, наверное, знает о судьбе моего Костинки. Соглашаемся. Петька –совсем ненормальные! – располагается на диване, как дома: нога на ногу, в зубах –устрашающего вида трубка; его руки начинают подозрительно скользить по розовой блузке. Катюша смеется.
В соседнюю комнату приоткрыта дверь. По не совсем грязному полу расползлось человек десять детей, бледных, в неимоверно засаленных рубашенках. Один упал со стула и орет во всю Ивановскую, что, видимо, мало занимает особу средних лет, художественно накрашенную. Особа смотрит […] пытается пленить мое сердце очаровательнейшей улыбкой.
– Много у вас детей?
Особа начинает грызть ноготь и постукивать ножкой по полу.
– Это у нас выясняется по вечерам.
– Почему по вечерам?
– Система у нас, значит, такая. На день они расходятся по городу, многие удирают, а многие…
– Мрут?
– Вот так сказал: мрут! Всякие несчастные случаи бывают. За всеми не присмотришь.
У дверей стоит мальчуган в дырявом костюме из рогожи. У него воспаленные, залитые гноем глаза; лицо в какой-то омерзительной сыпи. С невольной брезгливостью глажу русую головку, спрашиваю:
– Как тебя зовут, малыш?
– Карл.
– Ты из колонистов? Немец?
– Он подкидыш, – поясняет особа, – и мы его записали в честь нашего великого учителя так: Карл Маркс. По-моему, очень остроумно.
– Очень. Ты сегодня обедал?
– У нас обедов нету, – шепчет Карл, – пугливо оглядываясь назад.
Особа поясняет:
– По недостатку средств мы даем им только ужин. Да и то только потому даем, что иначе они все разбегутся, дурачье такое. Разве они понимают что-нибудь? Чувствуют добро? Дубины.
– Что же ты ел сегодня, Карл?
– По добрым тетям походил, а они мне хлебца дали.
Не дождавшись заведующей, мы уходим. На улице Петька долго и обстоятельно рассказывает о прелестной Катюше. Мне как-то не по себе, тяжело. Завернув за угол, я спрашиваю:
Неужели кто-то серьезно думает, что это – дом ребенка?
– Никто и не думает. Дети – только ширма. А на самом деле в этом «доме» все, начиная с заведующей и кончая последней нянькой – уличная дрянь; в нем процветают спирт и медицинские операции, законом недозволенные. Очень просто. Давно уже следовало этот дурацкий серп и молот заменить красным фонарем. А в городе этот «дом ребенка» недаром называется «домом от ребенка»…
Лестница была узкая, круглая, вся в ломающемся стекле замерзшей воды. Чтобы не упасть, Клавдия Алексеевна всегда держалась за перила, тоже обмерзшие, и осторожно ставила на истертую ступеньку ногу в кухаркином валенке. Кухарки давно уже не было и ничего уже не было. А вот валенки – искривленные, с парусиновыми латками на расплывшихся носках – почему-то остались.
Лестница была узкая, крутая. А на верхней площадке, прислонившись к маленькой, обитой клеенкой и войлоком, двери, Клавдия Алексеевна стояла обычно несколько минут неподвижно, дыша тяжело и часто. Потом дрожащими руками вкладывала в замочную скважину ключ, дверь открывалась с густым и грустным кашлем. Из передней, из темной комнатки за ней плыл раздражающий запах сырости.
С кашлем открывалась дверь, ударяясь сломанной ручкой о стол, неизвестно к чему и кем поставленный у самого входа. Впрочем, на нем жил, доживая последние дни, третий и последний обитатель этой квартиры – дог Буль. Лет двенадцать тому назад его купил в Лондоне, на собачьей выставке, покойный генерал, привез в Петербург в плетеной корзинке. Стоил он шестьдесят фунтов, имел аттестат с целым рядом надписей и печатей и две медали – одну серебряную, другую – золотую, с вытесненным на ней годом – "1910". Первую медаль взяли при обыске, на вторую, запрятанную генеральшей в дымовую трубу, Клавдия Алексеевна выменяла два возка дров с полсотнею яиц, оказавшихся тухлыми. Аттестат бросили на старой казенной квартире по Миллионной, где вообще все бросили.
На стуле день и ночь, не слезая лежал Буль, следя стекленеющими глазами в одну точку – на проволоку бывшего когда-то звонка. Нервно вздымалась на груди вылезшая шерсть, вдоль хребта ходил взад и вперед какой-то комок – собачий тик. Увидев генеральшу, Буль тихонько шевелил лапой, жалобно взвизгивая. Клавдия Алексеевна, согрев дыханием руки, с трудом подымала его и несла в комнату, низкую, холодную, где жили они трое – Буль, генеральша и ее сын, Юрий, чахоточный юноша, рисовавший плакаты для цирка и кабарэ.