— Насчет имен не волнуйся, — сказал точильщик. — Мы с тобой старые знакомые. И много лет назад я задал тебе вопрос — это ты помнишь?
— Да, — сказал Джонни Пай. — Помню. — И засмеялся скрипучим стариковским смехом. — И из всех дурацких вопросов, какие мне задавали, этот, безусловно, стоит на первом месте.
— Правда? — сказал точильщик.
— Ага, — усмехнулся Джонни. — Вы ведь спросили меня, как можно быть человеком и при этом не быть дураком. И ответ, вот он: когда человек умрет и его похоронят. Это каждый дурак знает.
— В самом деле? — сказал точильщик.
— Конечно, — сказал Джонни Пай. — Мне ли не знать. Мне в ноябре стукнет девяносто два года, и я пожимал руку двум президентам. Первому…
— Про это расскажешь, я с интересом послушаю, но сначала маленький деловой разговор. Если все люди дураки, как же земля-то движется?
— Ну, мало ли чего нет на свете, — сказал Джонни, теряя терпение. Есть люди храбрые, и мудрые, и сноровистые, им удается иногда двинуть ее вперед, хотя бы на дюйм. Но там все перепутано. Да Господи боже мой, еще в самом начале только какой-нибудь дурак полез бы из моря на сушу — либо был выкинут из рая, если так вам больше нравится. Нельзя верить в то, как люди себя воображают, надо судить по делам их. И я не ставлю высоко человека, которого в свое время люди не считали бы дураком.
— Так, — сказал точильщик, — ты ответил на мой вопрос, во всяком случае, насколько это тебе по силам. Большего от человека ждать не приходится. Поэтому и я выполню свое обязательство по нашей сделке.
— Какое же именно? — сказал Джонни. — Все вместе я помню отлично, но некоторые подробности как-то забылись.
— Ну как же, — сказал точильщик обиженно, — я же обещал отпустить тебя, старый ты дурак! Ты меня больше не увидишь до Страшного суда. Там, наверху, это вызовет неприятности, — добавил он, — но хоть изредка могу я поступить так, как хочу?
— Уф, — сказал Джонни Пай. — Это надо еще обдумать. — И почесал в затылке.
— Зачем? — спросил точильщик, явно задетый за живое. — Не так часто я предлагаю человеку вечную жизнь.
— Ну да, — сказал Джонни Пай, — это с вашей стороны очень любезно, но, понимаете, дело обстоит так. — Он подумал с минуту. — Нет, вам не понять. Но вам не дашь больше семидесяти лет, а от молодых и ждать нечего.
— А ты меня проверь, — предложил точильщик.
— Ну хорошо, — сказал Джонни, — дело, значит, обстоит так, — и он опять почесал в затылке. — Предложи вы мне это сорок, даже двадцать лет назад… а теперь… Возьмем одну небольшую деталь, скажем — зубы.
— Ну конечно, — сказал точильщик. — Естественно. Не ждешь же ты от меня помощи в этом отношении.
— Так я и думал, — сказал Джонни. — Понимаете, эти зубы у меня хорошие, покупные, но очень надоело слушать, как они щелкают. И с очками, наверно, то же самое?
— Боюсь, что так, — ответил точильщик. — Я ведь, знаешь, со временем не могу сладить, это вне моей компетенции. И по чести говоря, трудно ожидать, чтобы ты, скажем, в сто восемьдесят лет остался совсем таким же, каким был в девяносто. И все-таки ты был бы ходячее чудо.
— Возможно, — сказал Джонни Пай, — но понимаете, я теперь старик. Поглядеть на меня — не поверишь, но это так. И мои друзья — нет их больше, ни Сюзи, ни мальчика, — а с молодыми не сходишься так близко, как раньше, не считая детей. И жить, и жить до Страшного суда, когда рядом нет никого понимающего, с кем поговорить, — нет, сэр, предложение ваше великодушное, но принять его, как хотите, не могу. Пусть это у меня недостаток патриотизма, и Мартинсвилл мне жаль. Чтобы видный горожанин дожил до Страшного суда — да это вызвало бы переворот в здешнем климате, и в торговой палате тоже. Но человек должен поступать так, как ему хочется, хотя бы раз в жизни. — Он умолк и поглядел на точильщика. — Каюсь, — сказал он, — мне бы очень хотелось переплюнуть Айка Ливиса. Его послушать — можно подумать, что никто еще не доживал до девяноста лет. Но надо полагать…
— К сожалению, полисов на срок мы не выдаем, — сказал точильщик.
— Ну ничего, это я просто так спросил. Айк-то вообще молодец. — Он помолчал. — Скажите, — продолжал он, понизив голос, — ну, вы меня понимаете. После. То есть вероятно ли, что снова увидишь, — он кашлянул, — своих друзей, то есть правда ли то, во что верят некоторые люди?
— Этого я тебе не могу сказать, — ответил точильщик, — Про это я и сам не знаю.
— Что ж, спрос не беда, — сказал Джонни Пай смиренно. Он вгляделся в темноту. От косы взвился последний сноп искр, потом вжиканье смолкло. Гм, — сказал Джонни Пай и провел пальцем по лезвию. — Хорошо наточена коса. Но в прежнее время их точили лучше. — Он тревожно прислушался, огляделся. Ой, Господи помилуй, вот и Элен меня ищет. Сейчас уведет обратно в дом.
— Не уведет, — сказал точильщик. — Да, сталь в этой косе недурна. Ну что ж, Джонни Пай, пошли.
Из цикла «Фантазии и пророчества»
Кровь мучеников
Перевод В. Голышева
Человек, ожидавший расстрела, лежал с открытыми глазами и смотрел в левый верхний угол камеры. Последний раз его били довольно давно, и теперь за ним могли прийти когда угодно. В углу под потолком было желтое пятно; сперва оно ему нравилось, потом перестало; а теперь вот опять начало нравиться.
В очках он видел его яснее, но очки он надевал только по особым случаям: с утра, проснувшись; когда приносили еду; для бесед с генералом. Несколько месяцев назад во время одного избиения линзы треснули и подолгу носить очки он не мог — уставали глаза. К счастью, в его нынешней жизни ясное зрение требовалось редко. Тем не менее поломка очков беспокоила его, как беспокоит всех близоруких. Проснувшись утром, ты надеваешь очки, и все в мире становится на место; если этого не происходит, с миром что-то неладно.
Заключенный не особенно доверял символам, но самый страшный его кошмар стал неотступным: вдруг ни с того ни с сего от линзы отваливается большой осколок, и он ощупью ищет его по всей камере. Шарит в темноте часами, тщательно и осторожно, но кончается всегда одним и тем же — тихим внятным хрустом незаменимого стекла под каблуком или коленом. Он просыпался в поту, с ледяными руками. Этот сон чередовался с другим, где его расстреливали, но большого облегчения от такой перемены он не испытывал.
Видно было, что у лежащего умная голова, голова мыслителя или ученого старая, лысая, с высоким куполом лба. Голова, вообще говоря, была весьма известная: она часто появлялась в газетах и журналах, нередко даже напечатанных на языке, которым профессор Мальциус не владел. Тело, согнутое и изношенное, было все еще жилистым крестьянским телом, способным долго выносить грубое обращение; тюремщики его в этом убедились. Зубов у него стало меньше, чем до тюрьмы, колено и ребра срослись неудачно, но это было не так уж важно. Кроме того, он подозревал, что у него плохо с кровью. Тем не менее, если бы он вышел на волю и лег в хорошую больницу, его бы, наверно, хватило еще лет на десять работы. Но на волю он, конечно, не выйдет. Его расстреляют до этого, и все будет кончено.
Иногда его охватывало сильное желание, чтобы все кончилось — сегодня, сию минуту; а иногда он дрожал от слепого страха перед смертью. Со страхом он боролся так же, как боролся бы с приступом малярии — понимая, что это только приступ, — но не всегда успешно. Он должен был справляться с этим лучше большинства людей, ведь он — Грегор Мальциус, ученый; но это не всегда удавалось. Страх смерти не отпускает, даже когда его квалифицируешь как чисто физическую реакцию. Выйдя отсюда, он мог бы написать весьма содержательную статью о страхе смерти. Да и здесь смог бы, если бы дали письменные принадлежности; но просить об этом бесполезно. Один раз их дали, и он провел два дня вполне счастливо. А потом работу разорвали у него на глазах и оплевали. Выходка, конечно, ребяческая, но охоту работать отбивает.
Странно, что он ни разу не видел, как стреляют в человека, — и тем не менее он этого не видел. Во время войны научные заслуги и плохое зрение избавили его от фронта. Когда их запасной батальон охранял железнодорожный мост, он раза два попадал под бомбежку — но это совсем другое дело. Ты не прикован к своей позиции, и самолеты не пытаются убить тебя лично. Где этим занимаются в тюрьме, он, конечно, знал. Но заключенные не видят расстрелов только слышат, если ветер с той стороны.
Снова и снова пробовал он вообразить, как это будет, но перед глазами вставала старинная гравюра, виденная в детстве, — казнь американского флибустьера Уильяма Уокера в Гондурасе. Уильям Уокер был бледный низкорослый человек с наполеоновским лицом. Очень корректно одетый, он стоял перед свежевырытой могилой, а перед ним в неровном строю туземцы поднимали свои мушкеты. Когда его застрелят, он аккуратно упадет в могилу, как человек, провалившийся в люк; опрятность процедуры произвела большое впечатление на мальчика Грегора Мальциуса. За стеной виднелись пальмы, а где-то справа теплое синее Карибское море. Его будут расстреливать совсем не так; и однако, когда он думал об этом, картина ему рисовалась именно такая.