– Никаких отговорок!
– Но я не могу, – робко пытаюсь я настоять на своем.
– Не можешь?
– Спасибо, не могу.
– Чего же благодарить? Ну и проваливай, я понимаю: раз я не герцог и не граф…
Но кто же может устоять перед таким бурным натиском? И стоит ли кичиться?
– Дело вовсе не в этом… – начал было я.
– А если не в этом дело, то я жду тебя к двум часам: мы на испанский манер обедаем рано. Будет масса народу. Знаменитый Н. угостит нас своими импровизациями. После обеда Т. с присущим ему изяществом споет нам народные песенки. Вечером X. споет и сыграет нам что-нибудь.
Это меня несколько подбодрило, и я вынужден был уступить.
«Ну, что же, – подумал я про себя, – на долю каждого может выпасть такой злополучный день. В этом мире так уж заведено: чтобы сохранить друзей, надо иметь мужество не отказываться от их приглашений».
– Непременно приходи, если не хочешь, чтобы мы поссорились.
– Приду непременно, – сказал я упавшим голосом и с чувством такой безнадежности, с какой попавшая в ловушку лиса старается из нее вырваться.
– Итак, до завтра, дорогой бакалавр, – сказал он, хлопнув меня на прощанье.
Я смотрел ему вслед, как пахарь смотрит на грозовую тучу, только что пронесшуюся над его посевами, и задумался над тем, как понимать дружбу, выраженную в столь грубой и неприязненной форме.
Читатель, которого я представляю себе человеком проницательным, понял, очевидно, что Браулио вовсе не принадлежит к тем сферам, которые называются высшим светом и хорошим обществом, но он не принадлежит и к низшим классам, поскольку является чиновником среднего ранга и получает вместе с жалованьем свои сорок тысяч реалов годовой ренты; в петлице у него ленточка, из-под лацкана виднеется крестик. Словом, это человек, чье общественное и семейное положение, а также материальная обеспеченность не должны были бы помешать ему получить отличное воспитание и приобрести более утонченные и деликатные манеры. Однако тщеславие поразило его в такой же степени, как почти всегда поражало всех или большую часть представителей средних слоев нашего общества и целиком захватило людей низшего сословия.
Его патриотизм заключается в том, что все прелести заграницы он отдаст за какой-нибудь сущий пустяк, лишь бы он был испанским по происхождению. Ослепление его так велико, что он готов взвалить себе на плечи всю ответственность за столь опрометчивую любовь. Доказывая, например, что испанские вина лучшие в мире, в чем он, может быть, и прав, он вместе с тем доказывает, что по своей воспитанности испанцы превосходят всех остальных, в чем он, вероятно, совсем неправ; доказывая, что мадридское небо самое чистое, он вместе с тем будет доказывать, что мадридские девушки самые очаровательные из всех женщин. Словом, это человек, постоянно впадающий в крайности. С людьми подобного типа случается примерно то же, что с одной моей родственницей, которая была неравнодушна ко всем горбунам только потому, что ее возлюбленный имел на спине весьма заметное возвышение.
С ним нельзя говорить о нормах общественного поведения, о взаимном уважении, о вежливой сдержанности, тонкости обращения, которые устанавливают чудесную гармонию в отношениях людей и позволяют говорить только то, что приятно, обязывая замалчивать те вещи, которые могут оскорбить.
Он любит, что называется, говорить правду в глаза, и если чем-нибудь обижен, то, не задумываясь, может нанести оскорбление. Так как у него в голове все перепуталось, то заверение в почтении для него не что иное, как завирание, вежливость он называет лицемерием, правила приличия – глупостью, всякое благое дело он готов опорочить, изысканная речь для него – просто тарабарщина.
Он полагает, что истинная воспитанность сводится к тому, чтобы при входе произнести «Да хранит вас бог», а при каждом движении – «с вашего разрешения», что обязательно нужно справляться у каждого, как поживают члены его семейства, и прощаться с каждым из присутствующих. Забыть какое-нибудь из этих правил он боится так же, как у нас опасаются договора с французами. Кроме того, такого рода люди решаются встать и проститься только тогда, когда встает и прощается кто-нибудь другой, они скромно держат шляпу на коленях под столом и называют ее головным убором, и когда оказываются в обществе без спасительной тросточки, то готовы дать что угодно, лишь бы избавиться от рук, ибо действительно не знают, куда их деть и что с ними делать.
Пробило два часа, но так как я хорошо знал своего Браулио, то мне казалось разумным не слишком спешить к обеду. Я уверен, что он мог бы обидеться, но с другой стороны, я не хотел отказаться ни от светлого фрака, ни от белого галстука, совершенно необходимых для посещения домов подобного рода и по случаю таких празднеств. Обед был назначен на два часа, а когда я вошел в столовую, была уже половина третьего.
Не буду говорить о бесконечной веренице визитеров, которые все утро сновали в доме. Среди них не последнее место занимала масса чиновников, сослуживцев хозяина, со своими женами и детьми, мантильями, зонтиками, башмаками и собачками; опускаю все глупые любезности, которые были высказаны виновнику торжества; не буду говорить о том, что рой абсолютно похожих друг на друга людей, расположившихся по кругу, заполонил гостиную; разговоры велись о том, что погода, видимо, переменится и что зимою бывает холоднее, чем летом. Поближе к делу: пробило четыре часа, и остались одни только приглашенные. На мое несчастье господин X., который должен был так блистательно развлечь нас, большой специалист по части подобных приемов, еще с утра ухитрился заболеть; знаменитому Т. посчастливилось во-время получить приглашение в другое место, а девица, которая собиралась спеть и сыграть, осипла и опасалась, что ее совсем не будет слышно; к тому же на пальце у нее обнаружился нарыв.
Сколько утраченных иллюзий!
– Поскольку здесь остались только приглашенные, – воскликнул дон Браулио, – мы пойдем к столу, дорогая.
– Минуточку подожди, – шепотом отвечала ему супруга. – Было столько народу, и я не могла посмотреть, что там у нас делается, так что…
– Да, но имей в виду, что уже четыре часа…
– Сейчас будем обедать.
Когда мы рассаживались, было уже пять часов.
– Господа, – начал наш Амфитрион,[120] увидев, что мы в нерешительности топчемся около стола, – я прошу вас вести себя совершенно свободно, пожалуйста без церемоний. Ах, мой дорогой бакалавр, я хочу, чтобы ты чувствовал себя непринужденно! Ты поэт, всем известно, что мы на дружеской ноге, и никто не обидится, если я проявлю о тебе особую заботу: снимай свой фрак, чтобы его не запачкать.
– Я не собираюсь его пачкать – ответил я, кусая губы.
– Все равно, снимай. Я дам тебе свою домашнюю куртку. Очень жаль, что не могу предложить то же самое всем.
– Но мне не нужно.
– Очень даже нужно. А вот и куртка! Держи-ка! Какова? Тебе она будет немного широковата.
– Помилуй, Браулио.
– Бери, бери. Без церемоний.
Тут же он сам снимает с меня фрак cells noils; [121]меня заворачивают в потертую, видавшую виды куртку, из которой торчат только голова и ноги. Рукава так длинны, что мне едва ли удастся пообедать. Я поблагодарил его: как-никак человек хотел сделать мне приятное.
В те дни, когда в доме нет гостей, хозяева обходятся низеньким столиком, размером чуть побольше табуретки сапожника. Супруги считают, что и этого вполне достаточно. С такого столика, так же как бадья из колодца, пища подтягивается ко рту, и пока ее доставишь по назначению, расплескаешь половину. Те, кто думает, что у людей этого сорта стол нормального размера и прочие удобства можно увидеть каждый день в году, явно ошибаются. Понятно, почему появление большого стола для гостей было событием в этом доме. Хозяева рассчитывали, что за столом смогут поместиться четырнадцать приглашенных, тогда как даже восемь персон едва ли могли чувствовать себя за ним удобно. Мы вынуждены были пристраиваться боком, как бы готовясь принимать пищу плечом; наши локти вступили между собой в самые близкие отношения, и между ними установилось самое что ни на есть дружеское взаимопонимание. В знак особого расположения меня поместили между пятилетним младенцем, взобравшимся на гору подушек, которые нужно было каждую секунду поправлять, так как они все время съезжали вниз из-за бурного характера моего юного сотрапезника, и одним из тех людей, которые занимают в мире пространство и место, рассчитанное на троих, так что телеса его свисали со всех сторон стула, на котором он сидел, как говорится, словно на острие иголки.
Молча были развернуты салфетки, действительно новые, так как в обычные дни ими не пользовались, и вся честная компания водрузила их в петлицы фраков в качестве некоего заграждения между соусами и лацканами.
– Не обессудьте, господа, – воскликнул наш Амфитрион, как только уселся, – сами понимаете: мы не в гостинице Хениэйс.[122]