Напрягая фантазию до последних пределов, я вижу, как он борется с ужасом, которого обезьяна и испытать-то не может. Несомненно, Ланс мог высадиться в оранжевом облаке пыли где-нибудь посередине пустыни Тарсис (если это пустыня) или вблизи какого-нибудь пурпурного пруда — Феникса или Оти (если это все же озера). Но с другой стороны… Понимаете, по тому, как происходят такие вещи, что-то наверняка должно разрешиться сразу, страшно и необратимо, иное же будет подступать постепенно и постепенно разгадываться. Когда я был мальчиком…
Когда я был мальчиком, мне — лет в семь или в восемь — часто снился невнятно возвратный сон, который разыгрывался в обстановке, мною так и не узнанной, не определенной сознательно, хоть мне и пришлось повидать немало чужих земель. Пожалуй, я заставлю его послужить мне теперь, чтобы заткнуть зияющую прореху, рваную рану в моем рассказе. Ничего живописного в той обстановке не было, ни страшного, ни даже странного; просто обрывок неуловимого постоянства, представленного обрывком ровной земли и затянутого сверху обрывком безликого облака; иными словами, скудный испод пейзажа вместо его лицевой стороны, — сон досаждал мне тем, что по какой-то причине я не мог обогнуть этот вид, чтобы встретиться с ним на равных. Там в тумане таилась некая масса — кремнистая или иная в этом же роде — угнетающей и совершенно бессмысленной формы, и пока тянулся мой сон, я все наполнял какую-то емкость (передадим ее словом «ведро») формами поменьше (передадим их словом «камушки»), а из носу у меня капала кровь, но я был слишком нетерпелив и взволнован, чтобы им заниматься. И всякий раз в этом сне кто-то вдруг принимался истошно вопить за моей спиной, и я просыпался с таким же воплем, продлевая им анонимный исходный вой с его начальной нотой нарастающего восторга, — но уже безо всякого смысла, содержавшегося в нем, — если в нем вообще содержался смысл. Так вот, относительно Ланса, я склонен предположить, что какое-то сходство с моим сновидением… Но самое забавное, что пока я перечитывал написанное, его основа, фактические воспоминания, расточались — и к настоящей минуте расточились совсем, — мне нечем теперь доказать себе самому, что за описанным стоит какой-либо личный опыт. Я собирался сказать, что может быть Ланс и его спутники, когда они достигли своей планеты, испытали нечто схожее с моим сновидением, — впрочем, теперь уж не моим.
И они возвратились! Верховой, скок-поскок, мощеной улочкой подлетает под проливным дождем к дому Боке и выкрикивает огромную новость, на минуту приостановясь у калитки под роняющим капли лирным деревом, и Боке вылетают из дома, как гистрикоморфные грызуны. Они возвратились! Пилоты, астрофизики и один из натуралистов (другой, Денни, погиб и оставлен на небе старый миф отыграл очко).
На шестом этаже провинциальной больницы, тщательно скрываемой от газетчиков, мистеру и миссис Боке говорят, что их мальчик в маленькой комнате для свиданий, вторая направо, и готов их принять; в тоне сообщения слышна почтительная заминка, словно речь идет о короле из волшебной сказки. Войти следует тихо, там все время будет сиделка, миссис Кувер. Нет-нет, с ним все в порядке, заверяют их, — собственно говоря, на той неделе его отпустят домой. Однако, не следует задерживаться дольше, чем на пару минут, и пожалуйста, никаких расспросов, — просто поболтайте о том, о сем. Ну, вы же понимаете. А после скажите, что опять заглянете завтра. Или послезавтра.
Ланс, в сером халате, коротко стриженный, загар сошел, изменился, не изменился, изменился, худой, с кусочками ваты в ноздрях, сидит на краю кушетки, сжав ладони, немного смущенный. Встает, покачнувшись, с лучистой гримасой и садится опять. Миссис Кувер, сиделка с голубыми глазами, без подбородка.
Выдержанное молчание. Затем Ланс:
— Там было чудесно. Просто чудесно. Я собираюсь вернуться туда в ноябре.
Пауза.
— Похоже, Шилла на сносях, — говорит мистер Боке.
Быстрая улыбка, легкий поклон удовлетворенной признательности. Затем повествовательным тоном:
— Je vais dire зa en franзais. Nous venions d'arriver…[36]
— Покажите им письмо Президента, — встревает миссис Кувер.
— Мы только что высадились, — продолжает Ланс, — Денни был еще жив, и первое, что мы с ним увидели…
Неожиданно всполошившись, сиделка Кувер прерывает его:
— Нет, Ланс, нет. Нет, мадам, прошу вас. Никаких контактов, приказ доктора, прошу вас.
Теплый висок, холодное ухо.
Мистера и миссис Боке выпроваживают. Они торопливо идут — хотя торопиться некуда, куда теперь торопиться? — по коридору, вдоль убогих охряно-оливковых стен с коричневой полосой между охряным верхом и оливковым низом, ведущей к дряхлому лет лифту. Поднимается вверх (мельком — старец в кресле-каталке). В ноябре возвращается (Ланселин). Опускается вниз (старики Боке). Там, в лифте, две улыбающихся женщины и объект их веселой симпатии, девчушка с младенцем, бок о бок с седым, согбенным, хмурым лифтером, который стоит, повернувшись ко всем спиной.
Итака, 1952
Перевод с английского С. Ильина.
Осип Мандельштам в статье «О природе слова» заметил, что в литературе приобретения связаны с утратами автор «Бориса Годунова» уже не мог бы повторить своих лицейских стихов, а «психологаческая мощь» «Анны Карениной» пришла на смену «звериному чутью» и «физиологической интуиции» «Войны и мира». Вот и Набоков в послесловии к русскому переводу «Лолиты» (1965) сетовал: «Увы, тот „дивный русский язык“, который, сдавалось мне, все ждет меня где-то, цветет, как верная весна за на глухо запертыми воротами, от которых столько лет хранился у меня ключ, оказался несуществующим и за воротами нет ничего, кроме обугленных пней и осенней безнадежной дали, а ключ в руке скорее похож на отмычку».
В эту книгу вошли все рассказы, написанные Набоковым по-английски, если не считать тех двух, что были и переделаны и растворены в преображенном виде в текст «Других берегов». Все они написаны с 1943 по 1951 год после чего к этому жанру он не возвращался. Известно как нелегко было ему перейти с русской прозы на английскую: «Долголетняя привычка выражаться по-своему не позволяла довольствоваться на новоизбранном языке трафаретами, — и чудовищные трудности предстоявшего перевоплощения, и ужас расставания с живым, ручным существом ввергли меня сначала в состояние, о котором не надобности распространяться», — признался Набоков предисловии к «Другим берегам», а в письме к Эдмуду Уилсону он жаловался: «…потребность писать чудовищна, но поскольку я не могу писать по-русски, не пишу вовсе».
Да и само врастание в американскую жизнь далось ему с большим трудом. Пришлось менять колледжи, переезжать из штата в штат, а устроиться, например, на кафедру славистики в Гарварде он так и не смог. Воспротивился Роман Якобсон и другие филологи, полагавшие, что они лучше, чем он, разбираются в литературе. «Забавно — знать русский как ни одна живая душа, по крайней мере в Америке, и английский лучше любого русского в Америке, — и столкнуться с такими трудностями при поисках университетской работы».
Пять рассказов из девяти связаны с американской реальностью, в остальных речь идет о жизни русской эмиграции в Европе, и совершенно очевидно, что мысль о России постоянно оставалась при нем. При составлении книги у переводчика возникло желание как-то ее назвать. Лучше всего в таком случае воспользоваться словами самого Набокова. В письме к Глебу Струве от 21 апреля 1975 года, сообщая о скором выходе книги своих ранних русских рассказов в переводе на английский («Details of a Sunset»),[37] он уподобляет ее остаткам изюма и печенья со дна коробки. Составляя оглавление другого, так и не вышедшего сборника рассказов, он сделал похожую пометку: «Со дна коробки». Этот образ и подсказал нам название данной книги — сборника из девяти английских его рассказов.
Рассказ «Ассистент режиссера», открывающий книгу, отличается от остальных тем, что основан на подлинном факте и имеет реальных прототипов: популярную певицу Надежду Плевицкую и ее мужа генерала Скоблина. Случай, которым воспользовался Набоков, хорошо известен и потряс в свое время парижскую эмиграцию. Вот почему, наверное, Набоков написал этот рассказ по-английски: по-русски, думаю, он писать бы его не стал. Через шестьдесят лет после описываемых событий ни Российский общевоинский союз, ни его председатели Врангель, Кутепов, Миллер сами по себе никому, кроме историков, не интересны, а рассказ в своей живой, по-тигриному яркой динамике, стряхнув с тех событий хронологическую пыль, волнует и радует нас и говорит не столько об истории, сколько о трагическом и загадочном устройстве нашего мира. А в рассказе «Забытый поэт» историческую основу, при всей ее кажущейся достоверности, представляет откровенный вымысел, воскрешающий жанр литературной мистификации. На память приходят «Жизнь Василия Травникова» (повесть В. Ходасевича), «Василий Шишков» (рассказ самого Набокова), а также сцена скандала на литературном утреннике из романа Достоевского «Бесы».