Шерри достала ключи и отперла дверь, вставив два ключа в два замка, они открылись со скрежетом, на удивление замогильным для таких маленьких цилиндриков, и я физически ощутил, что уши, составляющие одно целое с яркими, как у мартышек, глазами, услышали этот звук.
– Я обычно бегом взбегаю, – сказала Шерри. – Прихожу, бывает и в три часа ночи, и в час дня, и всегда они на меня смотрят.
Она сняла пальто, закурила, отбросила сигарету в сторону, зажгла газовый обогреватель, подошла к буфету и достала оттуда два стакана и бутылку. Холодильник был старый разбитый двухкамерник, и грязный запах речного льда шел от свинцово-серых кубиков, которые она выдавливала из ванночки. Я хотел было помочь ей, но она справилась сама, быстрым движением вывернув ванночку, и продолжала спокойно болтать, моя посуду в раковине, а водопровод рычал, как пяток старых псов, сон которых внезапно потревожили.
– Здесь жила моя сестра. Она хотела учиться живописи. Поэтому я немножко ей помогала. Совсем немножко. Обставляла все здесь она.
– А потом уехала?
Ответ последовал после некоторой паузы:
– Да, теперь это моя квартирка. Иногда я виню себя в том, что держу ее, хотя редко ею пользуюсь, а эти несчастные живут друг у друга на голове. Но здесь жила моя младшая сестра. И мне не хочется расставаться с этой квартирой.
Вся квартира состояла из одной-единственной комнаты – жилой, обеденной, спальни и кухни – площадью двенадцать футов на двадцать пять. Стены были покрашены белой краской, изрядно облупившейся, обивка мебели свидетельствовала о неискушенности, томатно-оранжевая, красная, зеленая, – из тех, что привлекают молодую особу, впервые оказавшуюся в Нью-Йорке и ничего не знающую о моде и стиле. Здесь была двухспальная кровать без изголовья, кушетка со сломанной ножкой, столик для бриджа, два раскладных металлических кресла, походный стульчик кинорежиссера и мольберт. На стене висело несколько картин без рам, но в некоем их деревянном подобье, а из двух окон открывался вид на кладбище – одно из немногих кладбищ, сохранившихся на Манхэттене.
– Это ваша сестра рисовала? – спросил я. Мне не хотелось задавать этот вопрос, но чувствовалось, что она ждет его.
– Да.
– Надо бы поглядеть.
И вдруг я почувствовал раздражение, какой-то признак усталости: адреналин в крови загорелся желанием подбавить алкоголя. Когда-нибудь, через несколько часов или же завтра, наступит момент, когда я лягу и смогу уснуть
– если мне, конечно, этого захочется, – и тогда воспоминания о только что прожитой ночи восстанут передо мной, как изуродованные трупы на поле брани. А пока я еще пребывал в магическом кругу алкоголя, в золотой колеснице, обитой красным бархатом, и в этой колеснице мог проехать по полю, оглядываясь на каждый поднявшийся с земли труп, и у всех у них было лицо Деборы.
Мне не хотелось рассматривать картины. Я уже успел кое-что разглядеть: в сестре Шерри было слишком много мрачности, слишком много глупости, воды и ваты, маниакальная грань, причем чрезвычайно зыбкая.
Картины являли собой печальный контраст с томатно-оранжевой и ярко-зеленой мебелью. Взбалмошная, должно быть, девица. Я помедлил в нерешительности, прежде чем продолжать осмотр. Я ощущал в себе напряжение, подобное прикусу лошади, которой не терпится пуститься в галоп. Проще говоря, я чувствовал себя заядлым курильщиком, которому за трое суток не перепало и окурка, – за всем, что я делал и переживал, крылось желание совокупиться – не для удовольствия, не из любви, но чтобы сбросить с себя это напряжение: несмотря на свинцовую, почти опустошительную усталость, навалившуюся на меня, когда я карабкался по лестнице, мне необходимо было совокупиться и чрезвычайно хотелось этого. Не стану лгать, я так или иначе понимал, что картины ее сестры – это нечто большее, чем забор, который надлежало перемахнуть с возможно большей непринужденностью, – нет, они были дверью, ведущей в некое частное владение. Войдя туда, я сразу бы все загубил. Картины эти смущали меня: было в них что-то мерзкое.
И все же нельзя было строить наши отношения на изначальной лжи. Я словно бы сподобился проникнуть в отчаянную тайну, словно получил весть с самого края света, и эта весть гласила, что я уже почти на краю.
И если мне предстояло сыграть свой последний спектакль, что ж, не бросаться же в гардероб, денежки надо было выкладывать на стол и немедленно. И я произнес весьма курьезную речь:
– Я не хочу лгать тебе. И не буду лгать, пока не солгу.
– Отлично, – сказала Шерри.
– С твоей сестрой что-то случилось?
– Да.
– Она сошла с ума?
– Она сошла с ума, а потом умерла. – Ее голос звучал совершенно безучастно, словно она хотела приуменьшить значимость сказанного.
– Как она умерла?
– Ее доконал человек, с которым она жила. Обыкновенный сутенер, не более того. Однажды ночью он поколотил ее, и с тех пор она так и не пришла в себя. Забилась в эту каморку. И попросила меня присматривать за ней. – Шерри взболтнула стакан, то ли размешивая лед, то ли практикуя мануальное проклятье. – А через пару дней, – сказала она бодрым голосом, – сестра дождалась, пока я уйду, приняла тридцать таблеток снотворного и перерезала себе вены. Потом встала с постели и умерла вот у этого окна. Мне кажется, она хотела из него выброситься. Думаю, ей хотелось попасть на кладбище.
– А что с сутенером? – спросил я после некоторого молчания.
На лице Шерри появилось выражение упрямого маленького жокея, вспоминающего о каком-то отвратительном заезде. Что-то жесткое и неистовое проступило в складках ее рта.
– Я о нем позаботилась.
– Ты его знала?
– Я не хочу больше говорить об этом.
Мое зрение обострилось, как у адвоката, который лишь по собственной оплошности не стал знаменитым хирургом.
– Ты его знала?
– Я не знала его. Она связалась с ним только потому, что уже почти спятила. Она любила другого человека. И он ушел от нее. Ко мне. Я отбила у нее любовника. – Шерри задрожала. – Никогда не думала, что способна на что-нибудь такое, а видишь, как оно вышло.
– Это был Тони?
– О, Господи, конечно, не Тони. Это был Шаго Мартин.
– Шаго Мартин? Певец?
– Нет, милый, Шаго Мартин налетчик.
Шерри допила свой стакан и плеснула в него еще.
– Видишь ли, малыш, моя сестренка была всего лишь одной из шести подружек Шаго, которые дожидались его всякий раз, когда он оказывался в Нью-Йорке. Я решила, что она относится к нему чересчур серьезно, ведь она была еще совсем ребенком. И вот однажды я встретилась с ней и с Шаго, чтобы пристыдить его, – и вдруг бах! – сама стала одной из шести девиц, которые дожидаются его в Нью-Йорке. Он ведь, мистер Роджек, мужик, каких поискать.
Это был удар ниже пояса. Приговор приобрел окончательный вид: как будто проходил некий круговой турнир, в котором участвовали только первоклассные мужики. Первоклассные черные и первоклассные белые.
– Извините, что отнял у вас столько времени.
Она расхохоталась.
– Я вовсе не собираюсь рубить твой корень под корень. Все было совсем не так скверно. Я была влюблена в Шаго. А потом он влюбился в меня. Просто ничего не мог с собой поделать. Красивая белая девушка с Юга вроде меня. Мне кажется, когда человек влюблен, он не больший кобель, чем любой другой, кто влюблен.
Она одарила меня лукавой улыбкой.
– Что ж, а вот я чувствую себя кобелем, – сказал я, и так оно и было. Это было ответом на удар по яйцам, что-то подловатое зашевелилось во мне. Передо мной возникло лицо Деборы в морге, уставившееся на меня зеленым глазом, но сейчас я не боялся его, напротив, мне казалось, что ненависть, заключенная в этом взгляде, становится моею собственной.
– Да и у меня то же самое на уме, – сказала Шерри.
И в этом горячечном состоянии мы решили перейти к делу. Шерри раздвинула ширму возле рукомойника и удалилась туда раздеться, а я сбросил с себя одежду и, дрожа, забрался под простыню на ее маленькой двухспальной постели, простыню чересчур дорогую (ее, конечно же, купила Шерри, а не ее сестра), и залег, продолжая дрожать от холода, потому что постельное белье было сковано железным льдом все еще стоявшей в этом доме зимы. Я думал о кладбище и о могилах за окном, о романской каменной арке Север-холла в Гарварде, – я не вспоминал Север-холл последние двадцать лет, и возможно, за эти двадцать лет мне ни разу не было так холодно, но я знал, что мог бы сейчас выжить и на Северном полюсе, причем раздетым догола, ибо вся моя твердость и упорство сплавились воедино, чтобы противостоять ветрам.
Шерри вышла из-за ширмы: закутавшись в белое полотенце и изобразив на лице сконфуженную профессиональную улыбку скромности (скромности, которую попирали все кому не лень), она скромно скользнула ко мне в постель.
Ее зад был воистину изумительным – положив на него руки, я почувствовал, как жизнь возвращается ко мне, переступая через ледники моей усталости. Но мы повстречались не как парочка любовников, а, скорее, как два зверя, пребывающих в одинаковом настроении, два зверя, выбравшиеся из чащи на поляну, чтобы воссоединиться, – мы были равны. Мы занялись любовью без всяких предварительных ласк – не прошло и тридцати секунд, а я уже мирно проник в нее. Множество разных обманов, из которых складывалась ее жизнь и ее тело, оказались теперь на одной чаше весов, чтобы потягаться с тем грузом, который я возложил на свою, – ее жизнь до этого момента была равна моей жизни, каждому благу соответствовало благо, каждому злу – зло, подавленные образы моего сексуального воображения парили, избавившись от суетной спешки, от тщеславного стремления ублажить. В наших душах царил холодноватый покой, словно мы были профессиональной танцевальной парой, отрабатывающей медленный танец в полном одиночестве на залитом лунным светом полу. Я чувствовал, что никогда не устану. Опустошенность оставила меня.