У нас в армии никто не умеет стрелять. Мне очень хотелось, чтобы ты со мной поехал.
— Я вам дам еще одно лекарство, вдобавок к тому, что вы принимаете.
— А разве есть такое лекарство?
— По правде говоря, нет. Хотя они там что-то придумывают.
— Ну и пусть придумывают, — сказал полковник.
— Весьма похвальная жизненная позиция, господин полковник.
— Иди к черту. Так ты не хочешь со мной ехать?
— С меня хватит уток в ресторане «Лоншан» на Медисонавеню, — сказал врач. — Летом там кондиционированный воздух, а зимой тепло. Не надо вставать чуть свет и напяливать на себя теплые кальсоны.
— Ладно, городской пижон. Что ты понимаешь в жизни?
— И никогда не хотел понимать, — сказал врач. — А со здоровьем у вас все в порядке, господин полковник.
— Спасибо, — сказал полковник и вышел.
Это было позавчера. А вчера он выехал из Триеста в Венецию по старой дороге, которая шла от Монфальконе до Латизаны и потом прямо по равнине. Шофер у него был хороший, и он спокойно привалился к спинке переднего сиденья, поглядывая на места, которые знал еще мальчишкой.
«Сейчас они выглядят совсем иначе, — думал он. — Наверное, потому, что расстояния кажутся другими. Когда стареешь, все как будто становится меньше. Да и дороги теперь получше, и пыли такой нету. Когда-то я проезжал здесь на грузовике. Но чаще мы ходили пешком. Все, о чем я тогда мечтал, — это найти хоть полоску тени для привала и колодец на крестьянском дворе. И, конечно, — канаву. Ну до чего же меня в те времена привлекали канавы!»
Они свернули и по временному мосту переехали через Тальяменто. Берега зеленели, а на той стороне, где было поглубже, какие-то люди удили рыбу. Взорванный мост восстанавливали, гулко стучали клепальные молотки, а в восьмистах ярдах от моста стояли разрушенный дом и службы; по развалинам усадьбы, когда-то построенной Лонгеной, было видно, где сбросили свой груз средние бомбардировщики.
Нет, вы подумайте, — сказал шофер. — У них что ни мост, что ни станция — кругом на целые полмили одни развалины.
— Отсюда мораль, — сказал полковник, — не строй себе дом или церковь и не нанимай Джотто писать фрески, если твоя церковь стоит в полумиле от моста.
— Я так и знал, господин полковник, что тут должна быть своя мораль, — сказал шофер.
Они миновали разрушенную виллу и выехали на прямую дорогу; в кюветах, обсаженных ивами, еще стояла темная вода, а на полях росли шелковицы. Впереди ехал велосипедист и читал газету, держа ее обеими руками.
— Если летают тяжелые бомбардировщики — другая мораль: отступи на целую милю, — сказал шофер. — Правильно, господин полковник?
— А если управляемые снаряды, то не на одну, а на двести пятьдесят миль. Ну-ка, погудите велосипедисту!
Шофер погудел, и тот съехал на обочину, так и не взглянув на них и не притронувшись к рулю. Когда они проезжали мимо, полковник высунулся, чтобы поглядеть, какую он читает газету, но заголовка не было видно.
— По-моему, теперь вообще не стоит строить себе красивых домов или церквей и нанимать этого, как его — как вы его назвали? — писать фрески.
— Джотто. Но это мог быть и Пьетро делла Франческа и Мантенья. И даже Микеланджело.
— Вы, видно, здорово знаете всех этих художников?
Теперь они ехали по прямому отрезку дороги и, стараясь наверстать время, гнали так, что один крестьянский дом словно наплывал на следующий; они почти сливались друг с другом, и видно было лишь то, что находилось далеко впереди и двигалось навстречу. За боковым стеклом тянулся безликий плоский пейзаж зимней равнины. «Я, пожалуй, не так уж люблю быструю езду, — думал полковник. — Хорош был бы Брейгель, заставь его наблюдать натуру из мчащегося автомобиля!»
— Художников? — переспросил он. — Да нет, Бернхем, не так уж много я про них знаю.
— Моя фамилия Джексон, господин полковник, Бернхема послали отдыхать в Кортину. Хорошее место, господин полковник.
— У меня, видно, память сдавать стала, — сказал полковник. — Простите, Джексон. Да, место там хорошее. Кормят недурно. Уход приличный. И никто к тебе не пристает.
— Это верно, господин полковник, — согласился Джексон. — Но я вас спросил о художниках из-за всех их мадонн. Я решил, что и мне надо посмотреть картины, и пошел во Флоренции в самое большое здание, какое у них есть.
— Уффици? Питти?
— Понятия не имею, как оно называется. Но самое большое, какое там есть. Смотрел я, смотрел, пока меня от этих мадонн не замутило. Верно, тот, кто в картинах мало разбирается, только и видит что одних мадонн, и очень ему от этого муторно. Знаете, что мне кажется? Вы, верно, заметили, как все они тут помешаны на этих своих bambini [1], и чем меньше у них еды, тем больше bambini, a им все мало! Вот я и думаю, что их художники тоже были большими любителями bambini, как все итальянцы. Не знаю, те ли именно, кого вы назвали, и поэтому о них разговор особый, да вы меня и поправите, если я что скажу не так. Но мне лично сдается, что все эти мадонны — а я их, ей-богу, навидался досыта, — или, вернее сказать, все эти художники, которые только и знали, что рисовать мадонн… у всех у них только и были на уме что bambini… не знаю, поймете вы меня или нет…
— Не надо забывать, что им приходилось писать на одни только религиозные сюжеты.
— Это конечно, господин полковник. Значит, вы считаете, что взгляд мой правильный?
— Пожалуй. Только дело тут все же обстоит сложнее.
— Понятно, господин полковник. Взгляд мой на это дело еще не вполне окончательный.
— А у вас есть еще какие-нибудь взгляды насчет искусства, Джексон?
— Нет, господин полковник. Пока что я додумался только насчет bambini. Но чего бы мне хотелось — это чтобы они покрасивей нарисовали ту горную местность вокруг Кортины.
— Там родина Тициана, — сказал полковник. — Так, по крайней мере, считают. Я спускался в долину и видел дом, где, как говорят, он появился на свет.
— Шикарное место, господин полковник?
— Не очень.
— Ну что ж, если он рисовал картины с тех гор,