— A-а, заместитель явился!
— Заместитель, но только ненадолго, — в тон ему отвечает Анри. — Ты скоро поправишься.
— Я и сам надеюсь.
— Послушайте, Жильбер, пока у вас Анри, я сбегаю на минуточку домой. Вам спокойнее будет поговорить. Только вы, пожалуйста, не утомляйте Жильбера.
С тех пор как Жильбер слег, каждое утро к нему приходит на дежурство соседка, тоже член партии. После полудня ее сменяет другая. На ночь является кто-нибудь из активистов, иногда даже двое. Нельзя сказать, чтобы ячейка во всем стала образцовой, но в этом отношении дело наладили хорошо.
— Во-первых, я должен передать тебе привет от всех товарищей. Они просили сказать, что от всей души желают тебе скорейшего выздоровления; все уверены, что ты вернешься из санатория в полном порядке. Имей в виду, я пришел к тебе главным образом повидаться, а не о работе говорить.
— Работа неотделима от всего прочего, — говорит Жильбер, приподымаясь на подушках. — Возьми хотя бы моих добровольных сиделок. Предположим, что месяц тому назад к ним пришли бы и сказали: вы должны каждый день жертвовать всем своим свободным временем; думаю, что они здорово бы рассердились. А свои дежурства здесь они даже не считают жертвой, словно это в порядке вещей. Товарищ заболел, и они не могут относиться к этому равнодушно. Тут уж говорит сердце. Что же это — работа? И да и нет…
Жильбер замолкает на минуту.
— Надо, чтобы люди от всего сердца делали свое дело, вот что важно. Если не сумеешь этого добиться, значит, лучшие человеческие качества останутся неиспользованными. Будут растрачиваться впустую.
И, оторвавшись от своих мыслей, Жильбер спрашивает:
— Ну, как прошло собрание?
Анри с удовольствием начинает рассказывать о совместном собрании портовых ячеек. Ему досадно, что он не сумел воспользоваться подходящим случаем и сразу же, с первых слов Жильбера, не сказал ему что-нибудь утешительное о его здоровье. Но так лучше. Анри не покидает чувство, что в рассказе о собрании для Жильбера важнее всего сам Анри. Это и понятно. Ведь на время пребывания Жильбера в санатории на руках у Анри будут бесчисленные дела секции, и секретарь хочет знать, справятся ли эти руки? Анри понял это, настолько хорошо понял, что, не колеблясь, говорит о себе, даже испытывает при этом простодушную радость, с какой человек отдает себя на суд другому, зная, что честно выполнил свой долг.
— Я, видишь ли, хочу тебе сказать… Ну, словом, когда ты не пришел к нам на собрание, мне от этого даже стало легче… Я ведь отлично знаю, что ты лучше провел бы собрание, чем я. А вот поди ж ты, все-таки я почти обрадовался — должно быть, потому, что у меня просто нет еще привычки, я как-то стесняюсь вести собрание при тебе, чувствую себя неловко.
— Я ведь, кажется, людей не ем, — улыбается Жильбер.
— Верно, не ешь. И, пожалуйста, не пойми меня превратно. Не в том дело, что ты меня слушал бы… Всякий человек может сказать глупость, не преступление же это, в самом деле. А все-таки… Ты меня понимаешь?
— Хорошо, что ты сказал откровенно, — говорит Жильбер. — Такое чувство мне тоже знакомо. А тебе это даже пойдет на пользу, теперь ведь тебе придется руководить. Дай возможность людям стоять на своих ногах. Надо добиться, чтобы товарищи всегда чувствовали себя в своей тарелке, даже когда с ними секретарь. Бережно относись ко всякому проявлению инициативы. Я, повторяю, испытал это чувство. Но зато совершенно другое было, когда сюда приезжал Морис на конференцию нашей федерации; я был там делегатом. Не знаю, как он этого достигает, но каждый держится в его присутствии свободно, говорит без стеснения, и только одно чувство было у нас: все, что ты высказываешь, становится во сто раз более важным потому, что он здесь, внимательно слушает тебя, вникает в твои слова. И с тех пор как я выступал в присутствии Мориса, я стал предъявлять к себе, к каждому своему слову, к каждому своему поступку совсем иные требования. Вот увидишь, Морис быстро поправится. Если бы ты хоть раз слышал, как он говорит, почувствовал его спокойствие, твердость, необычайную волю, ты бы не усомнился ни на минуту, что так и будет. Перед такой волей любая болезнь отступит. А это тоже урок для меня. При одной мысли о нем мужество растет.
— А что у тебя болит?
— Да ничего не болит. Только такая усталость, словно вся жизнь из тебя вышла. А главное, замучил пот, потею с утра до вечера. Потом лихорадит, озноб… Так что же было дальше на собрании?
Ужаснее всего видеть, когда болезнь сражает молодых. Жильберу нет еще и тридцати лет. Он горел на работе, отдавал ей всю свою молодую жизнь. Даже не успел жениться, как-то все некогда было подумать о браке. Совсем еще юношей его угнали в Германию. Вернулся он оттуда еле живой. А теперешняя его болезнь — это тоже жертва ради дела народа. В 1947–1948 годах, когда в правительство уже не входили коммунисты и партии надо было искать новые формы работы, как раз в этот период некоторого затишья Жильбер стал появляться с одной учительницей, хорошенькой, живой брюнеткой. Несколько раз она даже приходила с ним на собрания, которые он проводил. Но, очевидно, она не рассчитала своих сил — не выдержала нашей трудной жизни. Больше ее с Жильбером не видели. Она исчезла так же неожиданно, как появилась. Никто не знал, тяжело ли перенес Жильбер эту разлуку. Во всяком случае, это не отразилось на его работе. Впрочем, Жильбер не любит, чтобы так говорили о работе, — работа для него важнее всего.
— В сущности, Робер смотрит на профсоюз очень узко, — продолжает Жильбер. — У него еще осталась старая анархо-синдикалистская закваска, как, впрочем, и у некоторых других докеров. Если ты решишь поставить перед «его» докерами вопросы, которые он сам не сообразил поставить от имени профсоюза, он воспримет это как своего рода конкуренцию с твоей стороны. И полезет на стену без всяких оснований. Скажу больше: все, что выходит за рамки непосредственных требований докеров, Робер берет под подозрение. Он, конечно, никогда не решится прямо заявить: «не надо политики», как еще нередко приходится слышать в порту, но все же в нем сидит такой душок. Ты хорошо сделал, что крепко поправил его на собрании, потому что, поверь мне, его рассуждения о борьбе против вооружения Германии — это только отговорка. Заметь, кстати, что он действительно очень храбрый человек. Но мысль о том, что сейчас самое главное в порту — это именно наша политическая борьба, борьба против разгрузки американского вооружения, и что с этим связаны все другие задачи, в частности, непосредственные требования докеров, — с этой мыслью он не может примириться. Если тогда он встал на дыбы, тут дело не только в характере. Вообще это неверно — все объяснять характером. Если хочешь знать, в характере тоже сказываются политические настроения.
«В характере сказываются политические настроения… — повторяет про себя Анри мысль Жильбера. — А эта болезнь, это горение больного Жильбера… Так и обнял бы тебя. Ведь всего себя готов отдать, родной мой…»
— Дело в том, что Робер был бы, пожалуй, не прочь, чтобы в его лице профсоюз стал, так сказать, единственным руководителем докеров. Конечно, он никогда не признается в этом даже самому себе, но, по существу, ему кажется, что партийная организация — его соперник. И это видно по всему его поведению. Вспомни-ка, во времена «Дьеппа» к нам приезжал молодой товарищ из ЮЖРФ и обратился в порту с речью к нашей молодежи. Какую тогда Робер поднял бучу! Он заявлял, что такие выступления мешают работе профсоюза, чуть ли не грозят расколом. Порт для него — его собственность, его заповедное владение. И хуже всего, что он воображает, будто стоит на верном пути, а заблуждаемся мы. Я знаю, Робер готов умереть за партию. Лично ему можно дать любое поручение, поручение, требующее физического мужества, и он его выполнит. Правда, это и самое легкое дело…
— О чем ты? — спрашивает Анри, который вдруг уловил в словах Жильбера скрытую горечь.
— А вот о чем. Теперь, когда я лежу в постели, я все время думаю, что сам виноват в своей болезни. У меня не хватило мужества поставить некоторые вопросы со всей твердостью. Иной раз я чувствовал себя усталым. А были другие члены бюро, которые почти не вели работы. И вместо того, чтобы поставить перед ними самими ту или иную задачу, зажечь, дать толчок работе, даже заставить работать, если потребуется, или просто доверить дело товарищу, я предпочитал все делать сам. Так мне было легче. И результаты налицо. В самый напряженный момент борьбы я вышел из строя на месяц, а может быть, и на два — врачи прямо не говорят. Думаю, что иногда весьма полезно привести в чувство человека, который все хочет делать сам, хотя перед ним опасность доработаться до точки. Это нездоровое желание, а иной раз просто разновидность лени, попытка избежать ответственности, вместо того чтобы руководить. Но что сделано, то сделано… У тебя есть сейчас одно преимущество: ты должен сразу броситься в воду, а ведь не скажешь, чтобы у нас было тихо.