Кроме того, что он служил в Иностранном легионе, о чем я узнал по довольно куцым воспоминаниям, которым он предавался время от времени, мне стало известно и то, чем он занимался после нашего разрыва. За эти, кажется, четыре-пять лет он исколесил всю Францию, продавая по баснословным ценам дешевые кружева. Вот что он рассказал мне с улыбкой. Один приятель снабдил Стилитано документом, дающим ему — лишь ему одному — право торговать кружевами, изготовленными детьми-туберкулезниками из санатория в Камбо.
— Камбо, я тебе говорю, потому что в Камбо нет никаких санаториев. Поэтому меня не могли обвинить в надувательстве. И вот, приехав в какую-нибудь дыру, я наведывался к кюре. Я предъявлял ему свой мандат, искалеченную руку и кружева. Я говорил, что покрывала для алтаря, связанные больными малышами, будут хорошо смотреться в его церкви. Сам кюре не клевал, но отправлял меня к бабам с деньгами. Так как я приходил от кюре, они не смели посылать меня к черту. Они не смели не покупать мой товар. Вот так я продавал за сотню франков маленькие квадратики фабричных кружев, те самые, за которые я платил на улице Мирра по сто су.
Стилитано говорил об этом бесстрастно, без прикрас. Он сказал, что заработал кучу денег, но я ему не поверил, так как он не был предприимчивым. Видимо, его прельстила сама идея мошенничества.
Однажды во время его отсутствия я обнаружил в одном из ящиков множество военных медалей и крестов Ниссам, Уиссам-Алауит и Белого Слона, потом он признался, что, надев французскую военную форму, вешал на грудь награды и просил подаяние в метро, выставляя свою культю.
— Я зарабатывал по десять ливров в день, — хвастался он. — Я гужевался от пуза, глядя на рожи парижских фраеров.
Он поведал мне и другие подробности, которые мне недосуг пересказывать. Я все так же его любил. Его свойства (как и свойства Жава) напоминают наркотики и запахи, о которых трудно сказать, что они приятны, но от них нельзя оторваться.
Между тем Арман вернулся, когда я его уже не ждал. Он встретил меня, лежа в постели и покуривая сигарету.
— Привет, парень, — сказал он и впервые протянул мне руку. — Ну что, все было нормально? Никаких проблем?
Я уже рассказывал о его голосе. Мне кажется, что он был таким же холодным, как и его голубые глаза. Поскольку он никогда не смотрел на вещи или людей в упор, его ирреальный голос почти не принимал участия в разговоре. Некоторые взгляды можно сравнить с лучами (взгляды Люсьена, Стилитано, Жава), но только не взгляд Армана. Его голос тоже ничего не излучал. В глубине его сердца обитали лишь крошечные человечки, которых он держал в тайне. В его голосе слышался легкий эльзасский акцент: его сердце было отдано фрицам.
— Да, все было нормально, — сказал я. — Ты видишь, я сберег твои вещи.
Даже сейчас я иногда мечтаю о том, чтобы меня арестовала полиция и была вынуждена сказать: «В самом деле, сударь, мы видим, что это не вы совершили кражу, виновные в которой задержаны». Мне хотелось быть ни в чем не повинным. Отвечая Арману, я был бы рад внушить ему мысль, что другой на моем месте — который был не кем иным, как мной, — его бы обчистил. Чуть ли не с трепетом я торжествовал свою верность.
— Я так и думал.
— А у тебя все в порядке?
— Ну да, дело сделано.
Я решился присесть на край кровати и положить руку на одеяло. В тот вечер, в тусклом свете, падавшем с потолка, он выглядел таким же сильным и мускулистым, как и днем. Внезапно передо мной открылась возможность избавиться от тягостного чувства тревоги, в которое ввергли меня необъяснимые отношения между Стилитано и Робером. Если бы Арман согласился, чтобы не он, а я его любил, то благодаря своему возрасту и большей силе он мог бы меня спасти. Уже приходя в восторг, я был готов нежно прижаться к его телу, заросшему бурым мехом. Я протянул руку. Он улыбнулся. Он улыбнулся мне в первый раз, и этого было достаточно, чтобы я его полюбил.
— Я провернул неплохие дела, — сказал он.
Он повернулся на бок. Мое легкое напряжение свидетельствовало о том, что я ждал, когда его грозная рука повелительным жестом пригнет мою голову и заставит меня наклониться ради его услады. Если бы это случилось сегодня, я бы слегка поломался, чтобы он понервничал и захотел меня сильнее.
— Мне хочется выпить. Я сейчас встану.
Он поднялся с кровати и оделся. Когда мы вышли на улицу, он похвалил меня за то, что мне так здорово удается облапошить гомиков. Я остолбенел.
— Кто тебе это сказал?
— Не все ли равно.
Он даже слышал о том, что я связал одного из них.
— Отличная работа. Я бы ни за что не поверил.
Он рассказал мне, что портовые рабочие узнали о моих подвигах.
Каждая из моих жертв предупреждала обо мне других «голубых» или докеров (они все связаны с педиками). Я стал известен как гроза гомиков. Арман прибыл вовремя, чтобы сообщить о моей славе, которая грозила мне опасностью. Сам он узнал об этом по возвращении. Если Робер и Стилитано еще не в курсе, их вскоре оповестят.
— Здорово, что ты это сделал, малыш. Мне это нравится.
— Ох, это было нетрудно. Все они дрейфили.
— Здорово, я тебе говорю. Я бы ни за что не поверил. Пошли выпьем.
Когда мы вернулись, он ничего от меня не хотел, и мы уснули. В следующие дни мы встретились со Стилитано. Арман познакомился с Робером и, лишь только его увидев, воспылал к нему страстью, но хитрый мальчишка от него увильнул. Как-то раз он бросил Арману со смехом:
— У тебя же есть Жанно, тебе этого мало?
— Он — это совсем другое дело.
В самом деле, с тех пор как он узнал о моих ночных шалостях, Арман обращался со мной как с товарищем. Он разговаривал со мной, давал мне советы. Его презрение ушло, уступив место немного умильной материнской опеке. Он советовал, как мне лучше одеваться. Вечером, как только мы выкуривали по сигарете, он желал мне спокойной ночи и засыпал. Полюбив его, я приходил в отчаяние от того, что был не в силах доказать ему свою любовь, придумывая самые изощренные ласки. Дружба, которой он меня пожаловал, налагала на меня строжайшие запреты. Хотя я и признавал, что в моих преступлениях не обходится без надувательства, в глазах Армана я старался казаться мужчиной. Героическим поступкам, говорил я себе, не должны сопутствовать жесты, условно сводящие их на нет. Чистосердечный Арман не допустил бы, чтобы я служил для его удовольствия. Уважение, которое он ко мне питал, не позволяло ему использовать мое тело как раньше, хотя это наполнило бы меня новой силой и дерзостью.
Стилитано и Робер жили за счет Сильвии. Выбросив из головы наши тайные проделки с гомиками, Робер делал вид, что презирает мою работу.
— И ты называешь это делом? Тоже мне работа, — сказал он однажды. — Ты нападаешь на стариков, которые держатся на ногах лишь благодаря своим палкам да пристежным воротничкам.
— Он прав, надо быть разборчивее.
Я не подозревал, что за этой репликой Армана кроется дерзновеннейший переворот в морали.
Не успел Робер ответить, как он продолжал чуть более значительным тоном:
— А я, по-твоему, чем занимаюсь? — Повернувшись к Стилитано: — Как ты думаешь? Когда мне надо, слышишь, я нападаю не на стариков, а на старух. Не на мужиков, а на баб. Я выбираю самых слабых. Ведь мне нужны башли. Классная работа — прежде всего успех. Когда ты поймешь, что благородство нам ни к чему, ты поумнеешь. Он, — Арман, никогда не звавший меня по имени, указал на меня рукой, — он вас в этом опередил, и он прав.
Его голос не дрожал, но мое волнение было так велико, что, обуреваемый чувствами, я боялся, как бы Арман не пустился в сногсшибательные признания. Однако его веские слова меня успокоили. Он замолчал. Я почувствовал, как во мне ожили (или расцвели среди моря сожалений) множество голосов, упрекавших меня в том, что я верен некоему подобию чести. Арман больше никогда не затрагивал этой темы (Стилитано с Робером не решались ее обсуждать), но его слова пустили ростки в моей душе. Своеобразный кодекс чести шпаны показался мне смехотворным. Мало-помалу Арман стал непререкаемым авторитетом в вопросах морали. Он не казался мне прежней глыбой, я подозревал, что у него позади — масса горестных испытаний. Однако его тело оставалось таким же мощным, и мне нравилось быть под его защитой. Найдя в человеке, в котором — как мне хочется думать — не было места страху, подобную власть, я почувствовал, что мои мысли охватило странное и неведомое ранее ликование. Безусловно, впоследствии я захочу развить в себе многообразие двойственных чувств и извлечь из них выгоду, когда со стыдом, примешивавшимся к моему удовольствию, я обнаружу в себе скопище и путаницу противоречий, но я уже предчувствовал, что нам надлежит заявить о том, что станет нашими принципами. Позже я применю свою волю, избавленную благодаря раздумьям и поступкам Армана от покровов морали, при оценке полиции.