Было восемь часов. Когда они еще лежали в постели, не в силах расстаться, горничная, красивая рыжая девушка, принесла завтрак, состоявший из бараньих котлет, яичницы с ветчиной, копченой рыбы, овсянки, кофе с молоком и отличного коньяка. (Княгиня выставляла напоказ женскую прислугу, не боясь сравнений не в свою пользу. Поэтому у Тикондерог существовали строгие правила отбора «служанок».) Зипек спрятался под одеялом. Женщины смеялись, о чем-то перешептываясь над ним. Несмотря на это маленькое унижение, у него было такое чувство, что он поймал быка за рога. Его до костей пронизывало торжество, глупое детское торжество: наконец-то он стал мужчиной и знает, что делать дальше. О, как же он заблуждался!
Потом пришел старый князь в зеленом «бархатном» (?) одеянии, а через минуту ворвался Скампи в кремовой с золотом (какое чудо!) пижаме. Генезип чуть не умер от стыда, когда князь начал задавать обычные в таких случаях вопросы. Все они так высоко ценили себя, что в самом деле ничему не придавали никакого значения. Из-под одеяла Зипек слышал приглушенный голос княгини:
— Поначалу был странным, а потом чрезвычайно, исключительно милым. Это почти ребенок. Покажи личико, детка, — сладко сказала она и, отвернув одеяло, взяла Зипека за подбородок и подняла его голову. — Знаешь, Диапаназий, — обратилась она к мужу с так называемой задушевностью, — я много лет, почти с того времени, когда впервые изменила тебе, не чувствовала себя такой метафизически счастливой, как сегодня. Я знаю, ты не любишь этого слова, ты и все твои приверженцы считаете, что я им злоупотребляю, — но что делать? Как иначе выразить такое дивное состояние? Ты, и не только ты, а все вы, люди дела, решили вычеркнуть себя из жизни еще при жизни и не понимаете того, что все может иметь другое, недоступное вам измерение. Один Хвистек когда-то попытался распознать это, написав о «множественности действительностей», но не развил своей мысли до конца, и большинство сочло ее заумью. Даже Афаназоль Бенц, который, как говорят — не знаю, правда ли это, — первую свою аксиому вывел просто из ничего, не признает этой теории. А я верю: в ней есть рациональное зерно, и вина ее сторонников в том, что они не сумели...
— Из Москвы поступают все более жуткие новости... У этих желтых дьяволов есть какой-то генерал, который изобрел новый способ наступления. Наконец-то все выяснилось. Мне звонил по телефону адъютант Коцмолуховича, ты его знаешь, он вроде бы с нами. Так вот, мы этому не сможем научиться так, как в свое время коалиция научилась у Наполеона его стратегии. Похоже, что на такое способны только китайцы.
— Это меня не касается — у меня есть он. (Она держала голову Зипека под мышкой. Именно в этот момент появился Скампи.)
— Скоро у вас, мама, не будет и этого. Завтра как будто объявят всеобщую мобилизацию. Войска генерала Цуксхаузена в беспорядке отступают к нашей границе. С Москвой покончено. Китайцы ликвидируют их совершенно новым способом. Они хотят впитать в себя белую расу. Наши силы их не волнуют — мы для них мезга. И они делают это во имя благородной цели: поднять нас до своего уровня. Принимая во внимание их понимание организации труда и их отставание от нас в этом деле, получается очень скверно. Если мы не погибнем, то нас заставят вкалывать, пока не сдохнем. Интересно знать, кому будет нужна идеология, во имя которой погибают постепенно, не вдруг. Большевики держали в повиновении Россию столько времени, исходя из других принципов. Это устраивает работяг, перед которыми нет никаких перспектив. Сможем ли мы в таком случае оправдать свое существование — вот в чем вопрос.
— Говорила я вам! Где же ваш синдикализм, явно буржуазного происхождения, якобы ослабляющий классовую борьбу? Где ваша так называемая организация труда? Все это ерунда. Нужно было создать обособленную, абсолютно закрытую монархию и погибнуть с честью, без компромиссов, как мой царь Кирилл...
Скампи прервал ее:
— Еще неизвестно, погибнет ли он. Я бы видел его в нашем штабе при Коцмолуховиче...
— ...или уж сразу плыть по течению. В последнем случае мы, горстка настоящих, достойных жизни людей, наверняка выиграли бы, а après nous[40] pust’ wsio propadajet. Да, мы бесцеремонно обмануты якобы большевистским, а по сути почти фашистским Западом. У нас все сплошная ложь...
— Прекрати! О таких вещах вслух не говорят. Конечно, мама с ее талантами устроилась бы, хотя бы любовницей начальника китайского генштаба или кого-нибудь вроде — но не мы, мужчины. «Апренуледелюжизм»[41] — вот ошибка нынешней аристократии и даже определенной части недалекой буржуазии. Четыре тысячи лет все было стабильно потому, что прежние великие правители умели смотреть далеко вперед и, хотя бы теоретически, перед ними была вечность. Как только это умение исчезло, все пошло насмарку и чернь подняла голову. Именно г о л о в у — а не зад, которым она вихляла и раньше, в упряжке. А когда чернь ее подняла — все пропало, с этим я согласен. Мама права: надо было идти навстречу, но для этого надо иметь... хм — ...понятие о чести. Это сделает за нас Коцмолухович, а мы останемся ни с чем.
«Вот так делается политика — т а к и е люди ее фабрикуют! А где же реальный мир?» — думал созревший вдруг под одеялом Зипек. (Прославленное и обесславленное лоно Ирины Всеволодовны было неплохим инкубатором для таких гномов.) И странная вещь: о д н о в р е м е н н о (осмысление шло, конечно, постепенно) на этом «с м е ш а н н о м ф о н е» он чувствовал себя подавленным, желеобразным, маленьким, он чувствовал сексуальный неуют оттого, что он такой кроха, несмотря на то что, как бы в отместку за мальчишеские покаяния без вины, только что произошло половое насыщение — настолько ранила его собственная ничтожность в сравнении с необозримыми далями недостижимых знаний, должностей, влияния, власти, способных удовлетворить его аппетит к жизни. Еще более странно, что он не вспомнил об отце, который тоже ведь кое-что значил и время от времени гваздался в политической клоаке. Отец представлял «домашние ценности», а сейчас существенными казались только чужие достоинства. При этом Зипек знал, что этот Мачек Скампи, который всего на год его старше, — заурядный себялюбец и дерьмо, противная глиста (сколько же их?!) в разлагающемся чреве Польши (которая переживала самое себя после смерти), un simple «gouveniage polonais»[42], как говорил шеф французской военной миссии генерал Лебак, который после большевистского переворота в Европе остался у нас на службе «подлинной демократии», что он демонстративно подчеркивал. «Ах ты дурашка, сам от себя скрываешь, что служишь нашим толстомясым буржуям, которые прикрываются мнимой солидарностью с трудящимися и научной организацией труда» (oh, vous autres, polonais, n’est ce pas — mais tout de même la démocratie, la vraie démocratie, est une et indivisible et elle vaincra[43]), — так невольно и искренне думал Эразм Коцмолухович, с которым Лебак «сотрудничал» (?) [куды ему было до гениального Коцмолуха!] в деле «спасения человечества и его культуры» от «катастрофы» китайского нашествия. Коцмолуховичу давно обрыдли эти понятия. Он хотел знать правду, кровавую, дымящуюся, дрожащую — не ту, которую подсовывал ему Синдикат спасения и, до последнего времени, его блондиночка-жена, тщедушная, но чертовски привлекательная для черноволосого, жилистого квартирмейстер-быка, родом она была (как будто) из графского дома Дзедзерских в Галиции. Ох уж эта ее правда! Это была прорва ирреализма, «всеизм», синтез всех наук (соответственно деформированных — понятийный аппарат отдельных разделов науки, созданный для удобства, при таком подходе становился нелепой онтологией: так е с т ь, и все тут) и систем: от тотемизма до логики Рассела и Уайтхеда (о Бенце в то время не знала ни одна собака). Но наконец-то на земле свершилось чудо: появился Джевани, великий посланник Мурти Бинга... У квартирмейстера были и другие противоядия — но о них позже. «Marchese» Скампи понаслышке знал обо всем этом, но его гладкий умишко не воспринимал ничего из ряда вон выходящего — typical polish and polished excremental-fellow[44] — как называл его английский коллега Лебака, лорд Иглхок. Эта международная клика давно уже «отвращала» Коцмолуховича. Но с терпением истинного сильного человека он выжидал подходящий момент, сам не зная, что должно произойти. В то время умение ждать было высочайшим искусством. Вот только эти мысли, эти «штранные» мысли... Квартирмейстер не мог освободиться от них и иногда чувствовал себя так, словно в нем кто-то мыслит за него (не понятиями, а скорее образами) и приходит к непреложным выводам. Иногда он совсем отчетливо ощущал присутствие кого-то другого в комнате, в которой никого, кроме него самого, не было. Он начинал что-то говорить тому, другому и убеждался, что никого нет и не было и что он сам не знает, о чем говорил. Образы улетучивались, не оставляя после себя никаких субстанций, запахов или других следов, по которым можно было бы догадаться о содержании таинственных комплексов внепонятийной сферы сознания. Бехметьев советовал отдохнуть, поехать хотя бы ненадолго в Жегестово, в санаторий потомков знаменитого доктора Людвика Котульского, но для этого не было ни секунды времени. Ха! — если бы об этом узнали враги и маловеры! Но вернемся в постель княгини Тикондерога.