– Что это вы мелете? – говорю я. – Что это за брехня? Как это можно человека убить?
– Точно, – кивают другие ребята. – Убили на сто восьмом кого-то. Говорят, монтировками по башке.
– Таких фашистов, – говорю, – стрелять надо.
– Правильно, – согласились ребята. – Не срок давать, а прямо к стенке.
– Валька Марвич не заходил сюда, ребята? – спросил я.
– Нет, не видели его.
Что за пропасть! Может, он уже в вагончике давно со своей Татьяной, а я тут бегаю, как коза? Решил я сходить в вагончик.
Таня сидела впотьмах на койке и курила. А на моей койке сидел Юра Горяев. Они молчали и дымили оба. Я тоже сел на койку и сказал:
– Точно неизвестно, но вроде его бригадир в лес послал с другими ребятами на заготовку теса. Крепления там надо ставить.
Аврал у них на участке какой-то.
И только сказал про лес, вдруг захлестнула меня какая-то темная волна, и я захлебнулся от страха. Вдруг это Вальку на сто восьмом километре убили? И сразу я почувствовал такую злобу, такую ненависть, какой никогда у меня не было. Если это так, найду этих зверей в любом месте, сквозь тюремные решетки пройду, а горло им перегрызу. Ишь, что выдумали, сволочи!
Вальку моего монтировками по голове? Ну, гады, держитесь!
– Где же он, мой Валька? – тихо спросила Таня.
Сережа ушел продолжать поиски, а Таня и Горяев остались в темном вагончике. Таня сидела, обхватив колени руками, смиряя дрожь. Ей хотелось куда-то бежать, кричать, расспрашивать, но она сидела, боролась с паникой – куда бежать, кого расспрашивать?
– Есть все-таки предел чудачествам, – сказал Горяев.
– Дай закурить. Спасибо. Ты о ком?
– О Марвиче. О ком же еще? Полезнее было бы ему быть сейчас в Москве.
– Он здесь работает по своей специальности, – сказала Таня.
Сейчас она была уверена в правильности Вальки, в мудрости и логичности всех его поступков, вот только куда он девался?
– Его искали люди с киностудии, – раздраженно сказал Горяев, – хотели заключить договор. Где он был в это время?
– Он, кажется, знает об этом, – тихо сказала Таня, у нее вдруг разболелась голова.
– Пора ему работать профессионально. Я говорил с ним, а он плетет какую-то ахинею, пижон!
– Тише, Юра, – Таня прилегла на подушку.
– Он что, собирает здесь материал для книги?
– Возможно. Почему ты так раздражен?
– Напрасно он темнит.
– Где он?
– Найдется.
– А вдруг нет?
– Он сейчас пишет что-нибудь?
Ее раздражал тон Горяева, но в то же время ее успокаивало, что он говорит о Вальке, о каких-то конкретных, практических его делах, и ей казалось, что сейчас откроется дверь и Валька войдет и ввяжется в спор с Горяевым.
– Пишет, кажется. Рассказ. Вон на столе листы.
Горяев взял со стола листы и прочел:
«Валентин Марвич. Полдома в Коломне (рассказ).
Когда из-за потемневшего от времени забора сквозь пышные акации я вижу маленький мещанский дворик с чисто выметенной дорожкой, с поникшим кустом настурции, с кучей желтых листьев, со скамейкой и столиком на подгнившей ноге, и окна в резных наличниках, не деревенские, а именно мещанские, пригородные, мне хочется остановиться и посмотреть на все это подольше, задержать все это в глазах, чтобы вспомнить о той тихой русской жизни, какой ни я, ни брат мой, ни даже отец никогда не жили.
Может быть, только дед.
Константин нетерпеливо отстранил меня, оттолкнул калитку и побежал по дорожке. Черный сюртук его с золотыми погонами замелькал среди ветвей, что еще усилило литературное воспоминание о старине, о тихом, установившемся культурном быте с внезапными возгласами радости, с неожиданным шумом, с шумными короткими визитами флотских сыновей.
Не знаю, было ли это только литературным воспоминанием или здесь участвовала наследственная память, странная и неведомая до поры работа мозга, но я вошел в палисадник, словно под музыку, словно под вальс «Амурские волны», словно из японского плена – горло мое перехватило волнение.
Отец уже спускался нам навстречу, крича, трубя, сморкаясь и откашливаясь.
– Опять без телеграммы?! Мерзавцы! Стервецы! Мало вас пороли!
Никогда он нас не порол и никогда не называл такими ласковыми словами, вообще совсем не так себя держал, но сейчас почему-то он точно подыгрывал моему настроению.
Дорожка к крыльцу была выложена по обе стороны кирпичами, поставленными косо один к одному, так, что получался зубчатый барьер. На столике в саду лежали отцовы очки и развернутый номер «Недели». Отец был в кителе, наброшенном на плечи, и в начищенных до блеска сапогах. Я стоял, обремененный чемоданами и смотрел, как жадно отец обнимается с Константином.
– А теперь очередь рядового состава, – хохотнул Константин, отстраняясь.
И отец насел на меня. Грубая мясистая его щека прижалась к моей, гладкой и тугой, руки его легли мне на шею, захватив ленты, бескозырка съехала мне на затылок.
– Демобилизовался? – почему-то смущенно спросил отец.
– Так точно, – лихо ответил я.
Я вспомнил на мгновение наш тральщик, и ребят, оставшихся на нем, и длинный ряд однотипных тральщиков у стенки, вспомнил, как беззаботно и весело прощался со всем личным составом, и сердце на мгновение сжалось от тоски. Со стыдом я почувствовал, что тральщик ближе мне сейчас и родней, чем отец.
– Водку привезли? – бодро спросил отец.
– Нет, – ответили мы.
– Ослы! – удивительно нежно пожурил он нас, и на голове у него появилась шляпа, нелепая соломенная шляпа тонкой выделки с ажурными разводами мелких дырочек для дыхания головы, услада периферийного домовладельца, очень нелепая на голове нашего отца, которого в детстве мы привыкли видеть в суконной фуражке а-ля Киров.
– В магазин! – скомандовал он.
Чемоданы были занесены на террасу, отец закрыл дверь, навесил замок, и мы пошли по дорожке. Оглянувшись, я посмотрел на дом. Дом, как и участок, был разделен на две половины, и другая половина, не принадлежавшая отцу, была свежепокрашенной, новенькой на вид, голубой, и там, на той территории, в зеленых грядках краснели помидоры, бегала собака, переваливались утки, маленькая девочка развлекалась на качелях – вообще кишела какая-то жизнь.
Отец остановился возле большого куста ярчайших цветов, кажется, астр, крякнув, поправил подпорки и пошел дальше.
– Давно ли ты стал увлекаться цветами, батя? – спросил Константин.
– В цветах моя философия, – не оборачиваясь, буркнул отец.
Затылок его покраснел.
Над низким заборчиком приподнялась шляпа, такая же, как у нашего отца, только сильно поношенная, и мы увидели человечка с крепенькими красными щечками, с шелушащимся носом, на носу очки.
– Приветствую! – сказал человек.
Мы с Константином замедлили было шаги, но отец, даже не взглянув на человека, прошел мимо.
– Сынки пожаловали? – пискнул позади человечек.
Отец распахнул калитку, и мы пошли вдоль внешнего забора.
– Отчего вы так нелюбезны с соседом, сэр? – весело спросил Константин.
– Жук, – сказал отец, – куркуль. Сосны рубит, корчует, под грядки ему земля нужна. Агротехник.
Человек опять выглянул. Оказывается, он все время бежал за нами вдоль забора, подслушивал.
– Вам хорошо говорить про сосны, Иван Емельянович, с вашей-то пенсией, – на бегу запищал он. – А у меня какая пенсия, вы же знаете, хоть и полагается персональная…
Заслужил, да, да, – кивнул он мне, видя, что смотрю на него с вниманием. – Вы же знаете, Иван Емельянович, что я заслужил…
– Да ну вас совсем! – буркнул отец, смущенно оглядываясь на нас.
– Хорош коммунист! – воскликнул сосед. – К нему обращаются, а он «да ну вас совсем»!
Отец замедлил шаги.
– Оставьте, – сказал он. – Ну чего это вы? Чего вы продираетесь сквозь ваши заросли? Одежду порвете.
– Обидно, – хлюпнул носом сосед, – сынки ваши приехали, а вы даже не знакомите. Когда касается игры…
– Знакомьтесь, – сказал отец.
– Силантьев Юрий Михайлович, – солидно сказал сосед.
Он сразу преобразился и смотрел теперь на нас несколько сверху, любовно, отечески строго.
– Ишь, какие орлы у тебя вымахали, Иван Емельянович. Орлы, орлы! Оба с Северного флота? Ну как, граница на замке?
– Мы с ним в шахматы иной раз играем, – смущенно пояснил отец. – Чумной старик. Мемуары пишет о своем участии в революции, примерно так: «Помню, как сейчас, в 19-м году 14 империалистических государств ледяным кольцом блокады сжали молодую Советскую республику». И излагает учебник истории для средней школы. Но в шахматах имеет какой-то странный талант.
Играет, как Таль: запутает, запутает, подставляет фигуры.
Кажется, победа в руках, вдруг – бац – мат тебе!