Маленький, тощий человек оглянулся и замахал руками. Режиссер с удивлением смотрел, как человек шел к их столу. Все, оказывается, знали его.
– Сюда садись, сюда! – говорили со всех сторон.
– Что ж, мы с тобой каждый день будем встречаться? – спросил Гольдберг, подойдя к товарищу.
– Выходит, да! А ты, брат, за этот месяц совсем какой-то зеленый стал.
– Работы порядочно: я ведь теперь и управляющий, и главный инженер.
– Ну, а вот товарищ думал, что ты провизор.
– Провизор? – Гольдберг весело посмотрел на режиссера. – Вы почти угадали: мой отец был провизором.
Режиссер улыбнулся и поклонился, прижав ладонь к груди.
Они выпили по кружке пива и поднялись наверх. В темном коридоре Гольдберг споткнулся, сердито сказал:
– Ну-ну, в шахте никогда не спотыкался, а здесь второй раз уже – гроб какой-то. И крысы здесь. Ты вот к нам на рудник приезжай, мы гостиницу построили! Сосной пахнет.
Они вошли в комнату. Ефремов распахнул окно.
– Ну что, надолго в наши края? Нового ничего? – спросил Гольдберг.
– Женился.
– Ты? Ну да?
– Ей-богу! Вчера или позавчера, вернее.
– А Васильев что?
– Что? Ничего.
– Что ты говоришь? Ну и как, что? – Гольдберг подошел к Ефремову и посмотрел ему в лицо: – Значит, не поедешь со мной? Спешишь обратно?
– Да уж сам понимаешь.
– На один день, а? Я тебе покажу замечательную шахту, стадион, сосны у нас растут, – ни у кого не растут, а у нас – да – песок подсыпаем. А какая весна у нас! Честное слово, поедем, я глазам своим не верю: это же первая настоящая весна в Донбассе! Ты понимаешь – весна всюду! Под землей весна! Ну, хоть переночуешь у меня, а?
– Нет, брат, как-то не могу.
– Я вижу, что не можешь, – и по глазам, и по голосу, и по носу видно…
Ефремов мотнул головой и рассмеялся.
– Ты лучше в Москву приезжай, я вас познакомлю. И жену свою привози. Домами будем встречаться.
– У меня ушла жена, – сказал Гольдберг и покашлял. – Когда я вернулся из Москвы, ее уже не было, письмо оставила и шкафы все оставила, а сама уехала.
Он подошел к раскрытому окну, долго смотрел на весеннюю полную холодных огней ночь. Ефремов положил ему руку на плечо.
– Ты прости, Миша, я не знал, – тихо сказал он.
Гольдберг рассмеялся:
– Ну-ну, брось! У тебя такое удивленное лицо, как у того человека, который меня принял за провизора. Теперь – что, а в первое время вот чувствую: не могу – и все.
Лена замечала, что мать изменилась. Она заметила это сразу, еще на вокзале, когда, подбежав к Екатерине Георгиевне, закричала:
– Мама, мама, я научилась прыгать на одной ножке! – и мать рассеянно ответила:
– Идем, доченька, дома обо всем расскажешь.
Дома мама вела себя, как случалось вести себя однажды Лене, когда, оставшись одна, она решила убрать комнату и разбила круглое зеркало. Она легко раздражалась, беспричинно лезла целоваться, два раза плакала.
Утром, когда мама ушла на работу, вошла соседка, Вера Дмитриевна, старшая по квартире, и рассказала Лене, что мать выходит замуж.
– Вы врете, – сказала Лена.
– Сироточка бедная, не вру я, сама все своими ушами слышала, – говорила Вера Дмитриевна и гладила Лену по волосам.
Потом она сказала Лене, какое теперь время: женщины поживут с мужем год-два, народят детей – и разойдутся, а бедные младенцы мучаются и терпят.
– Вот чем твой папаня плохой? – спрашивала Вера Дмитриевна. – Молодой, красивый, устроенный хорошо, а она его кинула, а этот, второй, – маленький, невидный, против твоего папы он ничего не стоит. Зачем она папу твоего мучит?
Лене стало очень страшно от этих разговоров; она сидела тихо, округлив глаза, сложив руки на животе, и губы у нее дрожали. Она понимала, что мама виновата и ведет себя постыдно. Но еще больше ей становилось жутко от своей беспомощности; так жутко ей сделалось раз на Театральной площади, когда она потерялась в толпе и мгновение стояла, боясь плакать, чтобы не обратить на себя внимание чужих людей, и в то же время понимая, что только эти чужие смогут разыскать ее маму. И сейчас она не могла плакать.
Днем старичок-почтальон принес для мамы телеграмму. Не распечатывая, соседки ловко отвернули краешек телеграммы, прочли по складам и начали смеяться. Тогда Лене стало жаль маму, точно она была совсем маленькой, меньше соседской Люськи. Она заплакала. Потом она поймала в коридоре соседского котенка, – в Москве все изменилось к худшему за месяц ее отсутствия, – и котенок вырос, сделался почти взрослым, худым и некрасивым. Лена решила, что он болен и заброшен, как мама, и запеленала его в платок, но котенок не хотел спокойно лечиться на постели – он выпрастывал из платка грязные когтистые лапы, бил хвостом и кричал неприятным, злым голосом.
Мама пришла к обеду и, не поцеловав Лены, распечатала телеграмму.
– Ну, что ж это такое? Я больше не могу ждать! – сказала она плачущим голосом и сердито бросила портфель.
Лена уже знала, что было написано в телеграмме:
«Задержусь два дня товарища, причина серьезная».
Девочка, притаившись, смотрела на мать – она была по-прежнему хорошей и красивой, от нее шло тепло и пахло цветами, и это было очень страшно, уж лучше бы у нее на лице сделались прыщи или нос раздулся красной картошкой, как у дедушки.
Должно быть, с похожим чувством любящие люди смотрят на молодую, красивую женщину, не подозревающую, что она больна смертельной болезнью.
За обедом мама сказала, что гулять сегодня нельзя, – сильный ветер и снег.
Лена рассказала, что тетя Женя, у которой она гостила, ссорилась с дедушкой за то, что он приучил Керзона во время обеда лазить лапами на стол и что мужа Кости никогда нет дома: он все ездит на посевную кампанию. Она ни слова не сказала матери про «то», и мать ей ничего не сказала.
Вечером приехала Клавдия Васильевна, мамина подруга, стриженая докторша, с красным лицом. Мама очень обрадовалась и тотчас же стала укладывать Лену спать. Но Лена спать не хотела, она тоже любила Клавдию Васильевну и хотела с ней поговорить.
Лена болтала ногами, не давая снимать с себя ботинки, а мама стояла перед ней и упрашивала:
– Ну, Леночка, ты ведь уже большая: надо слушаться.
– Да, у тети Жени я ложилась в одиннадцать, – плаксиво возражала Лена.
Наконец она разделась и после всех горестей и волнений даже всхлипнула – такими приятными ей показались теплая постель, мягкая подушка, знакомое голубое одеяло с пуговицами. Она подогнула колени, ухватила себя за палец ноги, потом вытянулась, рассмеялась и снова свернулась калачиком, подтянула колени к подбородку. Потом она посмотрела на маму, сразу все вспомнила, горестно вздохнула и, закрыв глаза, притворилась спящей.
– Спит? – спросила Клавдия Васильевна. – Я получила твою открытку и испугалась, думала – она заболела.
Екатерина Георгиевна посмотрела на Лену и, улыбаясь, покачала головой.
– Ну, ничего! Давай сядем у окна, я шепотом буду, она не спит еще.
«Нет, сплю», – сварливо хотела сказать Лена, но удержалась.
Они сели рядом, поглядели друг другу в глаза и рассмеялись.
– Понимаю, все понимаю, – сказала Клавдия Васильевна.
– Клава, милая, ты не поверишь, в загсе уже была. Какое-то сумасшествие!
Клавдия Васильевна когда-то, пятнадцатилетней девочкой, влюбилась в студента-квартиранта, но после она увлеклась книгами, испортила зрение, надела очки, и подруги думали, что за всю жизнь она ни разу ни с кем не целовалась; она же относилась к увлечениям подруг иронически.
В глубине души Клавдия Васильевна, женщина смелая и решительная, специализировавшаяся по хирургии раковых опухолей, удивлялась и даже ужасалась тому, с каким безрассудством другие женщины влюбляются и сходятся с мужчинами, но она никому не говорила об этом и даже, наоборот, старалась показать, что для нее все эти вещи понятны, как поступки детей для педагога.
– Рассказывай, рассказывай, Катюша, – сказала она, – что за человек, как и что?
– Что же рассказывать? – сказала Екатерина Георгиевна. – Ну как тебе рассказать? Все произошло совершенно внезапно. Ты ведь знаешь мои планы: собиралась учиться, задумала огромную программу, я ведь решила Электротехнический кончить заочно: это огромная работа, ругаю себя «дурой», «гусыней» и все мучаюсь – зачем я это сделала, так было все ясно и спокойно.
Клавдия Васильевна рассмеялась, она знала, что все разговоры о любви начинаются именно так.
– Ну и что же, Катюша? Если он настоящий человек, он не помешает тебе и, может быть, поможет даже…
– Да, я это тоже думаю, – оживленно сказала Екатерина Георгиевна. – Он человек замечательный, ты ведь знаешь моего первого мужа, ну вот: полная противоположность. Нет, ты даже не поверишь, как это со мной случилось! Ну, он сильный человек, понимаешь, вот просто настоящий человек, я как-то сразу поняла: вот во всем настоящий человек, я даже не знаю, как это тебе объяснить, – вот ему можно верить, как я маме в детстве верила, – понимаешь? Он член партии, был на войне, теперь он главный инженер на заводе, из хорошей рабочей семьи, между прочим и сам был рабочим, и представь себе: некрасивый, небольшого роста, то есть объективно некрасивый, а для меня – ну, вообще глупости… Ну, вот понимаешь: я вот тоже думала – человек он чистый, честный, серьезный, наконец, мне его помощи не нужно, но если случится что-нибудь, какая-нибудь заминка, он мне по-товарищески всегда может прийти на помощь.