Она говорила и радовалась, что все происшедшее имеет разумное и простое объяснение, а в душе у нее было беспокойство, что говорит она совсем не про то и что нужно рассказать, как они ночью гуляли и как вдруг поцеловались в переулке.
Клавдия Васильевна смотрела на нее и думала:
«Господи, ну как же можно быть такой красивой! Мне бы хоть глаза такие или голос! Женщина она – во всем женщина!»
Потом она погладила Екатерину Георгиевну по волосам и сказала совсем тихо:
– Катюша, милая, зачем ты врешь на себя все? Ведь я тебя знаю: ни о чем ты не думала – взяла и влюбилась.
– Да, – сказала Екатерина Георгиевна, – правда: взяла – и влюбилась. – Она обняла Клавдию Васильевну и, глядя ей в лицо, смеясь, сказала: – Да, правда: вот взяла да и влюбилась… Клава, милая моя, ведь, ей-богу, это самое лучшее, что есть в жизни: вот так – рассудку вопреки, без плана и логики… Он ведь уехал, и я вот думаю: приедет, посмотрю на него – и умру сразу. И ничего не нужно. Я на работе очень честолюбива, – знаешь ведь, ты меня ругала; а теперь и честолюбие свое потеряла. Вчера Караваев говорит: «Товарищ Щевелева, стоит вопрос о том, чтобы послать вас на месяц в Ленинград, вас – вместо Краморова», а Краморов – крупный специалист, написал две книги, по ним курс студенты учат. В другое время я бы обрадовалась, а сейчас сказала ему: «Не хочу ехать в Ленинград». А голова все кружится, вспомню, подумаю… и знаешь – все вспоминаю переулки какие-то… снег… памятник, ну совершенно сошла с ума, и только бы он поскорей приехал… И знаешь, какое-то хорошее чувство, когда мы вдвоем – никого больше нет, а раньше все казалось, с Гришей, что нас четверо, – ей-богу, ты прости меня, что говорю о таких вещах, – но вот двое целуются, а двое смотрят и замечания насмешливые делают. А тут – как в дремучем лесу.
Клавдия Васильевна покраснела, начала сморкаться и сердито, по-старушечьи бормотать:
– Ах, черт, черт, что такое!… Ну и очень хорошо! Дура ты, счастливая дура!
С постели послышались всхлипывания, внезапно перешедшие в громкий рев:
– Уйди, уйди от меня! – кричала Лена.
Злое, деспотичное существо задыхалось от слез; глаза его были пугающие, не детские, а маленькие худые руки так слабы и беспомощны, что Екатерина Георгиевна совсем растерялась и, став на колени перед кроватью, говорила:
– Я не буду, дорогая моя, не буду! Клянусь тебе, не буду!
Больше часа успокаивали они девочку, и, когда та наконец заснула, Екатерина Георгиевна не хотела уже говорить о любви и арбатских переулках, о тихом снеге, падавшем при смутном ночном свете. Она смотрела на лицо девочки, на ее вздрагивающие губы, печально покачивала головой, и жизнь ей казалась запутанной, непонятной.
Клавдия Васильевна посидела еще немного, рассказала подруге о делах в клинике, об интересном хирургическом случае, о своей ссоре с председателем месткома, простилась и ушла.
Выйдя на улицу, она остановилась и закурила папиросу, глубоко, с удовольствием затянулась. К ней подошел человек с поднятым воротником пальто и спросил:
– Простите, вам не скучно так одной стоять?
Голос у него был развязный, а лицо испуганное, точно его кто-то заставил подойти.
– Проваливайте, дурачье! – басом сказала Клавдия Васильевна и зашагала в сторону Неглинного проезда, чувствуя, как краска девичьего стыда горит на ее щеках.
На следующий день Лена снова не пошла в детский сад – болело горло, а небо было в тучах, лил дождь; она стояла у окна и прижималась носом к стеклу; когда стекло нагревалось, она передвигала нос в холодное место. Играть ей не хотелось, иногда она закрывала глаза и вздыхала. В дверь постучали. Лена подняла голову – перед ней стоял отец. На нем была потемневшая от дождя шляпа, широкое и длинное пальто.
– Папа, папа! – закричала она и, подбежав, прижалась щекой к мокрому ворсу пальто.
Он разделся, сел на стул и, гладя Лену по голове, осматривал комнату.
– Мама здорова? – спросил он.
Лена, полуоткрыв рот, смотрела на его белое лицо и высокий лоб.
Все соседи говорили, что у нее такие же большие карие глаза, как у папы, значит, она тоже красивая.
– Мама здорова? – снова спросил он и вынул портсигар.
– Да, она скоро придет, ей обед нужно варить, – ответила Лена и, подумав, добавила: – Мама не позволяет здесь курить, у меня слабые легкие.
– Ну не буду, не буду! Ты почему такая худая?
– Я целый месяц гостила у тети Жени, только вчера вернулась, мне полбилета взяли.
– Да что ты! Мама поздно приходит? – Он зажег спичку и закурил.
– А когда я туда ехала, мне четверть билета взяли. Мне дедушка подарил альбом, старый, но еще очень хороший.
– Что нового у мамы?
– Не знаю ничего. Папа, почему ты так редко приходишь?
– Что? Да ты слушай, что тебя спрашивают, и отвечай на вопросы. К маме гости ходят?
– Не знаю, папа. Ты меня обещал покатать на автомобиле, еще тогда, забыл, папа?
– Я слышал, она замуж вышла, правда? – спросил он и зажег сразу три спички.
Лена заплакала и отошла к окну.
– Так, так, – сказал папа и вздохнул: – Ну, и чего ты плачешь, девочка? Это мне нужно плакать, а не тебе.
Лена заплакала громче и стукнулась лбом о стекло. Она плакала, боясь посмотреть на отца, и слышала, как он ходил по комнате, закуривал и разговаривал сам с собой; ей хотелось, чтобы он подошел, успокоил ее, но он все ходил да ходил.
– Тэк, тэк, молодые люди! – говорил он. – Все чудно! Все очень чудно, молодые люди!
Девочка смотрела в окно: все было совсем не чудно в этот туманный, темный день.
Она любила мать и отца. Мать входила во всю ее жизнь, мать была в теплоте ее одеяла, в болтовне перед сном, в веселой игре во дворе, в сладости пирожного, в слезах, в сказках, которые она сама себе рассказывала… А отец был самый умный, красивый и сильный. Он красиво зажигал спички, красиво дымил папиросой, ей хотелось сесть к нему на колени и смеяться над всеми вражескими девочками. Они оба были ей необходимы и оба принадлежали ей, хотя папа жил год на другой квартире. Она его любила и не обижалась на него за то, что он в каждый свой приход обещал ей замечательные вещи и ни разу не выполнил обещания.
Папа все ходил по комнате, а Лена стояла у окна и плакала.
Он остановился, прислушался и сказал:
– Вот, кажется, пришла, – посмотрел в зеркало, нахмурил брови и снова закурил.
Мама вошла в комнату и сказала неожиданным для Лены спокойным и веселым голосом:
– А, здравствуй!
Папа покашлял и проговорил:
– Да, надо с ребенком повидаться.
Он помог маме снять пальто, и она, стоя к нему спиной, сказала:
– Боже, как ты надымил!
Папа посмотрел на новую мамину прическу, и у него сделалось такое лицо, что Лена обмерла: ей казалось, вот он полезет драться. Но он только повесил пальто на гвоздик.
– Только одну папироску, – сказал он, – ты после проветришь.
– Леночка, что с тобой? Ты опять плачешь? – сокрушенно сказала мама. – Что с тобой делать, прямо не знаю!
– Я думаю, что все происходящее для ребенка вреднее, чем дым от папироски, – сказал папа и прошелся по комнате.
Мама посмотрела на него, потом на Лену и сказала:
– Вот оно что… Как же одну папироску? Тут четыре окурка. Леночка, пойди принеси из кухни корзинку с картошкой.
Когда Лена вернулась, у мамы на глазах были слезы.
– Ну, ничего я не могу, – говорила она. – Это кончено навсегда, понимаешь. И не спрашивай меня – почему. Я – женщина; ты ведь мне всегда говорил, что я – женщина, и я не могу тебе сказать, почему женщина разлюбила и почему полюбила.
– Сила! – сказал папа и взялся руками за волосы. – Я знаю, что тебя привлекает: сила! Сила! О, эта сила! Я ведь знаю, я еще помню…
– Леночка, – сказала мама, – пойди, доченька, возьми синюю кастрюльку, она у тети Веры.
В выходной день Екатерина Георгиевна поехала на Курский вокзал встречать мужа. Она боялась опоздать, так как, прежде чем выйти из дому, долго наряжалась и смотрела в зеркало. При каждой задержке трамвая Екатерина Георгиевна приподнималась с места, смотрела в окно, а стоявший рядом старик думал, что она сходит, и норовил сесть.
«Если задержится у Земляного вала, значит, опоздаю, и вся наша жизнь будет плохая, – загадала она, – а проедет без остановки, все будет хорошо, до самой смерти, и Ленка его полюбит».
Трамвай подошел к Земляному валу и остановился. Какой-то парень вошел в вагон и весело сообщил пассажирам:
– Надолго, граждане! Трамваи до самого вокзала стоят. Лучше пересаживайтесь на одиннадцатый номер.
Екатерина Георгиевна пошла пешком. Она шла быстро, задохнулась и остановилась отдохнуть, но, увидев идущих навстречу людей с чемоданами и корзинами, побежала к вокзалу.
– Сорок первый, мариупольский не прибыл? – спросила она у носильщика.
Тот, поглядев на запыхавшуюся женщину, рассмеялся, и Екатерина Георгиевна подумала: «Ну, конечно, опоздал на три часа, и я в кондитерскую успела бы…»