— И потом, Дмитрий Григорьевич, там, в палате, я могу выйти на моего зама. Ведь я директор еще… — Он оперся о края кровати и картинно приподнялся, словно какой-нибудь умирающий или оживающий монарх: «Я царь еще…» Улыбку мою он принял за согласие. — Значит, договорились?
По правде говоря, редко удается врачу противопоставить свою волю больному, решившему, что он уже выздоравливает. Да и не знаю, надо ли. Вскоре Златогуров уже царствовал в своей палате. Он успел дать задание жене — позвонить к нему на работу и вызвать мастеров для починки наших кроватей. Как говорится, свято место пусто не бывает — свободную кровать надо готовить заранее. А такой малостью, что мастер придет, предварительно не договорившись, а кровать окажется, так сказать, в работе, он по-королевски пренебрегал.
День шел по накатанной дорожке. С десяти часов — операции, которые для нас такая же рутинная работа, как и запись историй болезни. И тем не менее рутинной работой мы называем все, кроме операций. Может, потому что в подготовке к ним есть какая-то приподнятость, пожалуй, даже легкая эйфория. Сначала переодеваешься внизу в отделении, потом начинаешь подгонять сестер, чтоб подавали больного, потом бегаешь в поисках истории болезни, подгоняешь помощников, наркотизаторов, в операционной опять переодеваешься, моешься, — множество мелких привычных действий, которые и создают атмосферу нетривиальности. Все не отлажено — в результате ежедневная праздничность. На других работах есть, наверное, свой статус энергичной повседневности, другие стандарты праздника.
А вообще-то — все рутина.
После операций чаевничал у себя в кабинете и болтал с Егором. Мне кажется, что я живу не так уж долго — совсем недавно, вчера только в школу пошел, а как за это время изменился мир! Хотя бы по отношению к имени Георгий. Одно время, давно-давно, все Георгии в Москве были Жоржиками, Гогами да Гошами, потом все стали Юрами, какое-то время их предпочитали называть Жорами, причем всякий раз уходящий вариант имени становился нарицательным, ироническим прозвищем. Сейчас нашего Георгия Борисовича предпочитают называть Егором. Что поделаешь, мода не всегда объяснима, но всегда победительна. Надолго ли? Быстрая победа чревата и быстрым забвением.
Егор мне ближе всех в больнице. Без друга на работе невозможно, не знаю, как у других, а у нас в хирургии это очень важно. Нужна не просто опора, а второе «я». Мы все хорошо работаем вместе, но от «мы» можно и утомиться. Важно, чтоб было полное сопереживание, сочувствие, взаимопроникновение. Нет, не сочувствие. Надо, чтоб он страдал вместе со мной, когда мне плохо. А несчастьями наша работа, слава богу, не обижена. А еще важно, чтоб он радовался вместе со мной с той же искренностью. Сострадать, когда тебе плохо, всегда найдутся охотники, а вот друзья, чтоб в полную силу радовались вместе с тобой… Делать вид многие умеют. И чтоб не было пустой иронии, за которой ничего, кроме понимающей улыбки, — ее состроить нетрудно. Ничто, пустоту очень легко прикрыть умной насмешкой. Чуть-чуть сообразительности — и выучишься ухмыляться. А тут жизнь человеческая. Порой страшно бывает… Не работа страшна, а та наглость, с которой ты позволяешь себе вершить чужую жизнь.
— Златогуров хорош. Видел его?
Человек, которого оперируешь повторно, в первые дни прочно занимает твои мысли. Даже если никто не виноват, а таков нормальный ход болезни, — все равно повторная операция тяжким грузом оседает где-то в глубинах души. А может, и на поверхности — забота эта быстро улетучивается, лишь только больному становится лучше. У меня и сегодня была операция, но прошла обычно, без осложнений или особенностей, душу пока, тьфу-тьфу, не затронула. Сегодняшним больным заняты были лишь руки да голова.
— Конечно, видел. С утра видел. — Для Егора мои заботы — его заботы. — Сразу видно, начальник. — Вот и у Егора появилась ироническая усмешка. Но это пришлое, не его. — К сожалению, жизнелюбие не уберегает от склероза.
— Дай бог, пронесет.
— Ты лучше скажи, как твоя почка?
— Не вспугни. А как у тебя с Ниной? Оба одинокие — чего тянете?
— Не твое дело.
— Вестимо, не мое. Морочишь голову только. Ну что ты делал вчера?
— С Полканом гулял. Ей еще нельзя.
— Что ей нельзя?! Ну перестань — давно можно. Ей уже и не то можно. Кто из вас выпендривается? Ведь она уже работает.
— У нее работа сидячая. Да мне что, трудно? Я ж недалеко от них. И Полкан ко мне привык.
— Господи, до чего скучно живете!
— Ты весело?
— Я хоть старше. В кино бы сходили. Любовники!
Этот разговор и не мог ничем кончиться. Если подобное обсуждается, значит, нет предмета для обсуждения. К тому же пришел еще один наш коллега, по кличке Тарас, а по паспорту Марат Анатольевич Тарасов. После операции задержался в оперблоке, записывал в журнал. Пришел, доложился: все в порядке, начальник, присел к журнальному столику, налил чаю и приготовился включиться в нашу пустую интимную беседу с Егором, которая, разумеется, тут же прервалась. Тараса это не смутило, он привычно поинтересовался, когда я начну обследоваться. Я привычно отреагировал:
— Надоели вы мне все. Пока не заболит, не начну.
— Ну, домулло, логика у вас железная! Может, двадцать часов всего перерыв, а вы уже считаете себя здоровым. Ну доктор! — Марат покровительственно засмеялся.
Я понимаю, когда начальник болеет, можно и даже уместно вот так покровительственно похохатывать. Но не должно демонстрировать снисходительность. Посмотрим, сумеет он удержаться или по всегдашней манере начнет говорить что-нибудь льстивое. Марат льстит впрямую, без всяких интеллигентских вывертов и камуфляжа. Я реагирую на его комплименты, по-моему, нормально для интеллигентных людей, к которым себя причисляю: поначалу конфузился, отмалчивался, потом посмеиваться стал над ним, иронизировать. Его это не смущает, и он продолжает оказывать мне изрядный преферанс.
В ситуации прямой лести я теряюсь, утрачиваю естественность. Несмотря на казарменную прямолинейность, лесть пагубна тем, что начинаешь себя чувствовать в каком-то смысле должником. Однажды Марат очень уж вычурно объяснил мне, какой я гений. В ответ пришлось не менее изысканно заметить, что персидская вязь его лести, на мой взгляд, несовременна и неуместна. Марат тут же перешел на европейские разъяснения: современному шефу, мол, вовсе не нужно, чтобы подчиненный демонстрировал понимание, — нужны послушание и безоговорочное одобрение действий начальника. Вот это и есть Персия, а потому, сказал я, называй меня не начальником, а домулло — так ближе к восточной вязи. Он пренебрег моей иронией, однако слово ему понравилось, и с тех пор он часто так ко мне обращается: «домулло». И впрямь, не нужно мне его понимание, а нужно послушание. Пусть Егор меня понимает… И Виталик с Валей.
Марат подвинул к себе пепельницу, закурил и заговорил о том, как я хорошо оперировал сегодня, да и вообще как я отлично оперирую всегда. А потом вдруг сообщил нечто важное, он и сам не понимал, насколько это для нас важно. Теперь уже закурил я, передвинул пепельницу на середину стола и заставил его рассказать все в подробностях.
Что и говорить, гастроскопы — это вещь. Надежнее рентгена, не облучает. Заводишь гибкий прут в желудок, на конце лампочка, все освещено, все в натуре — ясная картина, без всяких условных допущений. Это вам не рентген — негатив-позитив, где на черное надо думать белое. В гастроскопе видишь все как в жизни, без затей: желудок изнутри розоват — такой и есть, язва маленьким кратером выглядит, опухоль — белесоватая… Все как есть. Да и камни при желтухе иногда из желчных протоков удалить можно. Без операции! Шутка ли!
У нас был один аппарат, испортился: старый, как кровать в реанимации. Для кроватей Златогуров может слесарей с завода прислать, с эндоскопами сложнее. Так вот, Марат сообщает нам, что в одно учреждение по разнарядке дали пять аппаратов — и для желудка, и для двенадцатиперстной, и для толстой кишки. И этот клад там словно в землю закопан — он не нужен больнице, у них другие аппараты есть, получше. А эти даже не разобраны — в упаковке свалены, гниют от бездействия.
— Был я как-то на Памире, — оживился Егор, — попал в кишлак, где нет даже фельдшерского пункта, и в магазинчике типа нашего сельпо обнаружил четыре штуки Юдина «Этюды желудочной хирургии», представляете? Заслали их туда, наверное, лет сто назад, так и пылились на полках все эти годы. На обратном пути все четыре забрал!
Марат, донельзя довольный своим сообщением, подвинул пепельницу ближе к себе. Он одновременно курил и чай пил.
— Чему мы радуемся, собственно? Что толку, что они там лежат без толку? — спохватился я.
— Ну, домулло скажет так скажет! А толк вот какой: у меня друг там работает, он уверяет, что можно по договоренности эти аппараты перевести нам с баланса на баланс.
— То есть? Это как?