Нам объяснили, что в город на машине не проехать, перекрыты мосты. Мы сели на электричку. От вокзала дошли до Дома правительства… Обстановка истинно фронтовая, уж я-то еще помню те времена, когда немцы подходили к Москве.
В несколько рядов вокруг Дома правительства встали машины, грейдеры, тракторы, бетоновозы, лесовозы, другие разные «возы»…
Не выстроились, а именно встали, сгрудились, окружили плотным кольцом, прикрыв собой беззащитные стены и входы нынешнего главного дома.
Машины сейчас похожи на людей, в них видна отчаянная решимость противостоять насилию. И даже танкам.
— Да что для танков такая защита? Раздавят!
— Пусть давят. Пусть.
— А тогда зачем?
— А зачем люди встают?
— А что им люди? Видели — по телевизору, как девушку… там в Вильнюсе?
— Что же они? Звери?
— Они военные… Приказ отдадут, и все.
Такие вот разговоры на улице.
Писатель Ион Друцэ приводит разговор с командующим округом Федором Кузьминым.
— Ну, что это за преграда! — сказал тот. — Сельскохозяйственная техника.
— Но народ… Который жжет костры? Они как?
— Они да. Они — противник, — сказал командующий.
Сознался не только в том, что народ, вставший на их пути, им страшен, но, назвав противником, и в том, что ему, то есть, народу, объявлена война.
— Ты служил в армии? — спросил Леня.
— Конечно. И, кстати, это было как раз здесь, в Риге.
— Вот как! Не в танковых?
— Я служил в авиации… Но во время праздников мы стояли здесь на площади, заслоном, для порядка.
— И был порядок?
— Да. Порядок был.
— Но… Не при помощи автоматов?
— Нет, нет, — успокоил я его.
Мы и вправду не были тогда вооружены. Может быть, я еще расскажу и об этом.
— Сорок три года я прожил тут в Риге, — сказал Леонид, он пишет книги об еврейских гетто, которые были под Ригой. И войну, и насилие он знает из первых рук. — Я люблю этот город, — продолжает он. — Но никогда я такой Риги не видел… Мне тяжело смотреть…
Толпится народ, но любопытствующих мало. Больше тех, кто вышел защищаться: пикеты, дежурные, гражданская самооборона, правда, без оружия. У некоторых транзисторы, приемнички, слушают трансляцию из этого же Дома, где вторую ночь заседает правительство.
На машинах листовки, призывы, плакаты.
На многих карикатурах Горбачев.
На одной из них дядя Сэм — в традиционных полосатых штанах и цилиндре — подкармли-вает птенца, высунувшего свой клювик из гнездышка. Насытившийся птенец встает во весь рост и оказывается выше кормящего дядюшки, и это уже не птенец, а двуглавый орел, грозно расправляющий свои когтистые лапы во все стороны. Словом, та самая советская империя.
На улицы вынесены чай и кофе, их предлагают рабочим, но зазывают и нас, по-русски, как-то догадавшись, что мы не латыши.
Сгружают и готовят на ночь дрова. Уже пылают костры вдоль бульвара, от подножья Ленина и дальше. В сумерках огромного темного города это ни с чем не сравнимое зрелище.
Все революции друг на друга в чем-то похожи.
Я сказал:
— Как в семнадцатом у Зимнего, правда?
Как будто я это помнил. Но нет, не помнил, а видел в кино… Да еще, вот, у Блока…
Но Блок правдивей. И так ясно. А то, что показывают в нашей хронике, помните, солдаты виснут на чугунных воротах и бегут с криками к Зимнему… Вовсе это не документ, а инсценировка, взятая из художественных фильмов… Но как бы за давностью лет проскакивает, зритель не успевает заметить подделки!
А вот один из моих любимых режиссеров Алексей Герман, который взялся просматривать хронику войны, пишет, что и кинодокументы войны большей частью тоже не что иное, как инсценировка… Только найдешь реальный кадр в архиве, а далее, смотришь, идет дубль…
Нет, это, конечно, не Зимний, даже тот, который мы знаем по описаниям. И тут не женский батальон, и не жалкие юнкера, противостоящие братцам-матросикам, в перекрестье пулеметных лент… Здесь — народ. И большевикам он уже не верит. Напрасно Ильич тянет руку к рабочим у костра, они не смотрят в его сторону, и они хотят защитить свою власть от его легионеров. А это не только здешний коммунист Рубикс, но и другие. Вместе с командующим Балтийского военного округа Ф. Кузьминым они от имени комитета спасения предъявили ультиматум. Там о разгоне правительства и парламента. Срок ультиматума сегодня истекает, и ночью можно ожидать нападения. В передачах из Москвы об этом ни слова. Зато потом они будут бормотать о панике, которую посеяли сами демократы, выстроив никому не нужные баррикады…
Вот что они скажут в «Известиях»:
«Это же город с тысячелетней историей. А тут — костры горят, копоть, дым, а главное, что все это — бутафория. Если был бы смысл для защиты, а то сделано лишь для того, чтобы нагнетать психоз. С утра вокруг костров — чай, яйца, приносят хлеб, масло, а к вечеру тут уже пьяные появляются…»
Врут, как всегда. Привыкли врать. Чай, кофе — да, а вот пьяных не видел ни разу, да и милиция потом заявляла, что вытрезвители были практически пусты.
Поговорил бы депутат-эмиссар Денисов с этими рабочими. Да он все больше, видно, у Рубикса в кабинете сидел, оттуда, наверное, и все его «наблюдения».
Не случайно я провел с этими замечательными парнями несколько дней и вечеров на баррикадах, я поверил в них, а через них и в самого себя.
Мне потом зададут в Москве вопрос:
— Как вы попали на баррикады?
Вопрос столь серьезный, что на него серьезно трудно ответить. И обычно я говорил:
— Это очень просто. Идешь на станцию и берешь билет за тридцать копеек до Риги…
Владимир Кайякс, поужинав, собирается снова в Ригу.
— Ночью буду дежурить… А завтра мне на смену сын выйдет.
На ночь:
— Дочка, тебе рассказать сказку…
— Расскажи, папа.
— Тебе, наверное, про ежиков? Ну слушай: «Однажды теплым солнечным днем ежик Коля вышел на улицу и увидел…»
— Он увидел бандитов и индюков, — вдруг сказала дочка.
«Индюков» — так она сказала с ударением на «ю».
У Гали Дробот внучка однажды сказала:
— Я на днях стала старше.
Со времени Вильнюса прошли сутки, но мы все «на днях» стали старше.
Я даже думаю, особая, незримая, но очень ощутимая граница в нашей жизни, как и в жизни всех вообще, как бы далее ни складывались события, возможно, они станут еще трагичней, проляжет через январь этого года: и через Вильнюс, и Ригу.
С этого дня жизнь стала другой, да и мы другие. Отсчет идет даже не на сутки, на часы и минуты. Мы не выключаем телевизора и настроены на Ригу. К счастью, передачи идут на двух языках одновременно, два ведущих, оба молодые, быстро реагирующие на события, листки с телетайпа им кладут прямо на стол, на наших глазах. А в перерывах духовные проповеди и церковная музыка. Никогда в жизни не ощущал так остро свою причастность ко всему, что сейчас с нами со всеми происходит.
Не случайно именно в такой момент я решил для себя лично, в день 15 января, когда ждали нападения, ехать туда, к этим ребятам на телецентр, и быть вместе с ними. Если надо, выступать, если надо, то и защищать студию.
Но это завтра.
А сейчас глубокая ночь, и мы все в тревожном ожидании, как раньше во время войны. Правда, мы сидели не у телевизоров, а у репродукторов, скромных черных тарелок, у нас такая висела в детдоме у директора. И бывало, нас среди ночи будили и выстраивали в крошечном кабинете, чтобы мы слышали…
Однажды меня спросили, похоже ли на фронт то, что я теперь вижу. Я отвечал: «Очень». Я помню это до мелочей, начало войны и нашу первую ребячью радость: «Ура! Сейчас им нарком Ворошилов задаст перцу». Мы даже пели песню, переиначивая модные тогда слова:
«Если завтра война, слепим пушки из говна,
И пойдем на фашистов войною…»
Ну, и далее, в том же духе.
А потом тревоги, налеты, бомбежки, страх перед голодом и все остальное отрезвило даже нас, пацанов, так же, как рытье «щелей» во дворе, нечто вроде окопов или землянок, где мы отсиживались во время тревог… В осеннем холоде, по колено в воде…
Один из писателей на второй день после всех этих событий перестает с нами здороваться. День, другой… Пока мы не попадаем в один лифт. Я заглядываю ему в лицо: глаза какие-то стеклянные, остановившиеся, смотрит в пространство и нас с женой в упор не замечает.
Мариша не выдерживает.
— Здравствуйте, — говорит. И сразу: — Как вы относитесь к событиям в Вильнюсе?
— К чему? — переспросил и вдруг побледнел. В лифте кроме нас еще люди.
— Ну, к тому, что в Литве…
— В Литве? А что в Литве? Я ничего не слышал…
Тут мы въехали на первый этаж и он опрометью выскочил в распахнутую дверь лифта.
— Вам тут письмо, — говорит дежурная, на этот раз это не Эльвира.
— Давайте мне, — просит жена и успевает схватить конверт.
Я прочту его не скоро.
«Приставкин! Не причисляйте себя к русским писателям, которым свойственна культура и доброжелательность, что у Вас отсутствует напрочь. Вы — подстрекатель и предатель русского народа и глупы, как мерен. Грубо, вульгарно? Но точно. Инженеры, прожившие в Латвии 40 лет, и ваши бывшие читатели единственной „тучки“…»