Конечно, мы не имели такого блистательного начала, как Вознесенский: несколько стихотворений в «Дне поэзии», в газете, кажется, в «Литературке», и сразу — громкая слава.
Но это его, такое фантастическое, начало было и нашим началом и обещало нам, нам тоже, в самом ближайшем же будущем такую же звездную славу.
«Качается, как рюмочка
На краешке стола…»
Строчки из самых первых его тогда стихов мы читали вслух, и не знали, не ведали, что совсем это не про какую-то там невесту, а про нас всех, про нашу будущую жизнь… Как и другие прорицательные строчки: «Крест на воротах, на жизни крест…»
Я писал тогда роман, и каждые написанные десять или двадцать или, не помню уж сколько там страниц, я представлял моим друзьям в качестве отчета, и мы отмечали этот день вином.
Среди такой странной жизни мы вовсе не различили тех особенных событий в Москве, которые тогда произошли. А там, как выяснилось, «наш дорогой Никита Сергеевич» (это название одного из фильмов, посвященных ему) встречался с творческой интеллигенцией и устроил ей грозный разнос, всяким там писателям и художникам, в том числе и любимому нами Андрею Вознесенскому.
Но, повторюсь, издалека мы всей сложности ситуации как-то не разобрали, да и печать, хоть и опубликовала отчет, но далеко не полный, и понять по нему, что там в действительности произошло и насколько оно серьезно, мы, конечно, не смогли.
Наша молодость, наша вера и некая эйфория по поводу тех самых широко распахнутых в литературное будущее дверей мешала нам все осознать, как есть.
Мы прозевали тот самый момент, когда эти двери с грохотом закрылись. Это услышали вперед нас те, кто присутствовал тогда в Кремле на приеме: Алигер, Щипачев, некоторые другие…
Ну и, конечно, Андрей Вознесенский.
Он вдруг объявился тогда в Дубулты, но не в Доме писателен, а где-то на отшибе, может быть, в гостинице, и мы, столкнувшись на улице, чуть не силой затащили его к себе.
Встречались мы тогда в комнате у Марка, он проживал в каменном двухэтажном доме, что с левой стороны от дороги; на первом этаже была столовая, а на втором — несколько уютных комнат, объединенных коридорчиком с общей ванной и туалетом.
По соседству с Марком проживал один провинциальный поэт, обладавший, как потом выяснилось, замечательным слухом. После гостеваний Андрея он поинтересовался, встретив меня в столовой:
— Вы там стихи, кажется, читали… Андрей, что, тоже читал?
— Какой Андрей? — спросил почему-то я.
— Ну, какой… Вознесенский Андрей… Он же приходил к вам, сам видел! А он, что, разве не у вас остановился?
— Нет.
— А где?
— Не знаю, — сказал я. Я и, правда, не знал.
Но я не придал тогда значения этому разговору. Лишь по возвращении в Москву вдруг выяснилось, что в «Литературке» (ятогда числился в ней) лежал подробный отчет о всех наших разговорах, застольных и прочих, было там и о появлении крамольного поэта из столицы. И о том, какие стихи якобы он читал.
Спасибо моему личному начальнику дяде Жоре (писатель Георгий Радов), он под большим секретом мне это все передал и приказал немедленно скрыться в командировку, что я и сделал.
Но это все потом.
Если же по правде, Андрей в тот вечер не читал никаких, стихов, как мы его ни упрашива-ли, а был молчалив и даже как бы насторожен. Зато остальные из «семейства» были в ударе, Пaпa, он же Марк, удачно шутил, Мама Таня выполняла роль заботливой хозяйки и вовремя подваливала закуску, а Сынок Боря Ларин почти весь вечер читал стихи, оказалось, он замечательно знал поэтов «серебряного века».
И был теплый вечер. Голубые сумерки надвинулись с моря, тихого, кроткого, без единой морщинки. Белочки, их почему-то в тот год было особенно много, спускались по гладким стволам на землю, где мы оставляли им хлеб из столовой… А иногда швыряли прямо, как сейчас, через распахнутое окно.
К концу даже Андрей оживился, что-то рассказывал, вообще, но ни о встрече в Кремле, ни о своем тревожном состоянии он не произнес ни слова. Но растрогался от стихов, прочитанных Борисом: Гумилёва, Ахматовой, Мандельштама… И пообещал подарить Борису, как только случится, свой собственный новый сборник стихов… если он, конечно, выйдет.
Вот это вскользь брошенное «если» и подсказало нам истинное настроение Андрея.
Ну, а Борис, не будь дураком, тут же воскликнул, в шутку конечно:
— Пиши расписку, а то забудешь!
Андрей вдруг с улыбкой согласился, и тут же начиркал на листке «расписку», да еще присовокупил две стихотворные строчки, видать, в этот момент и рожденные: «Без булды люблю Дубулты!»
На следующий день погода резко испортилась, пришли холода. В русском народе их называют «черемуховые холода», они бывают в самый разгар цветения черемухи и считаются как бы последним напоминанием о зиме… А вот после них-то и начинается лето и настоящее долгое тепло.
Хрущевская «оттепель» сменилась долгой брежневской зимой с холодами, на десятилетия заморозившей все вокруг, и литературу тоже…
Мы стояли на пороге этой зимы, но по-настоящему, теперь-то я понимаю, догадывался о ней, там в Дубулты, лишь Андрей…
Ну, может, кто-то еще, вроде провинциального поэта, из опытных, которые, как зайцы-беляки, быстро сообразили, что пора обретать зимнюю окраску, не то их быстро скушают…
Однажды, при показе какого-то фильма в Доме литераторов, возник на трибуне Сталин, и вдруг раздались в темном зале долгие аплодисменты… Вот тогда лишь я понял о настроении своих собратьев, как и о наступающей этой зиме.
Поиграли в «оттепель», пора и меру знать.
Меру, естественно, отпущенную сверху.
Что касается той шутливой «расписки», выданной Андреем моему другу, сам Борис утверждал, и был, наверное, прав, что «расписка» ему, как книголюбу, не менее драгоценна, чем обещанный подарок. Но подарок-то он, кажется, получил. Об этом мне однажды, Бориса уже не было в живых, рассказал наш Папа — Марк Соболь. Вместе с Мамой Таней, теперь женой, он пришел поужинать в ЦДЛ, и мы разговорились.
— Знаешь, — сказал Марк, — Андрей потом часто и по разному поводу возвращался к этой встрече в Дубулты… И однажды он сказал даже так… Я вам благодарен за тот вечер… Я вырвался тогда из Москвы и после криков Хрущева полагал, что меня вот-вот арестуют… Нет, я, конечно, не прятался, это смешно, но не хотел быть на виду… И оказался как бы совсем в одиночестве… А тут вдруг встреча с вами и такой неожиданный теплый вечер…
Так рассказывал Марк, а Татьяна сидела рядом и лишь по временам, натянуто улыбаясь, просила говорить потише… Разговор-то происходил еще не в лучшие времена… И многие из наших друзей тогда, не по своей воле, покидали страну, а многие спивались, да и Марк пил, а кто-то «уходил» совсем, как Борис, потому что не выдерживало сердце.
Борис умер от инфаркта, рано, что-то около сорока. И все мы ощущали и холод, и то самое одиночество, предшественником которого некогда оказался Андрей…
Утром 15 января за завтраком Галя Дробот спросила, отчего жена не пришла в столовую.
— Спит…
— Из-за Горбачева, что ли?
— Да.
— Молодая еще, — сказала Галя. — Мы-то уж все пережили, всяких вождей пережили, и Сталина, и Хрущева, и Брежнева… И этого, ну, который руку никак не мог поднять, когда его выбирали…
— Черненко?
— Вот-вот. Его полумертвого и выбрали-то, а потом он сразу помер, кто же его мог запомнить… А Горбачев… Для нее-то, понятно, потрясение… Ничего, привыкнет.
Через один стол от нас сидит старая эстонская писательница, пишет детские книжки. Год назад она подарила нашей дочке сказки. В столовую она приходит с транзистором. Сегодня вдруг всполошилась, ей показалось, что по радио объявили, что нужно надевать противогазы, скоро начнется атака. Какие газы, какая атака… За ней стали паниковать и другие, а доктор, наша милая Айна Карловна, чуть не упала в обморок.
Поэт Григорий Поженян подошел к эстонке и громко на всю столовую сказал:
— Никакой атаки нет, успокойтесь. — И в шутку добавил: — Я лично проверил, мне доложили, что кругом тишина и порядок!
Поняла ли старая эстонка, что он так шутит, но села и стала пить чай. Транзистор она свой не выключила.
Влад Дозорцев по телевидению:
— Горбачев, судя по всему, не владеет ситуацией. Поэтому может быть всё.
Владимир Кайякс:
— Сегодня решается наша судьба.
Имерманис, поэт из Риги:
— А я думаю, что наша судьба решается не здесь, а в Москве.
— Или у Рубикса в кабинете, — добавила Галя.
Григорий Поженян:
— Так чего же ты ждешь?
— Всего. Они же оголтелые, остановиться не могут!
— Кто они?
— Коммунисты.
— Мало им Литвы?
— Конечно, мало.
— Четырнадцать душ? Мало?
— Сто миллионов и четырнадцать, — поправил кто-то.
— Господи, — воскликнула дежурная Эльвира, она пришла на завтрак и слышала наш разговор. — Ни один политик не стоит капли человеческой крови, пролитой из-за этой политики!