– Александр Засимович у нас консерватор, – вступил в разговор Иван. – Не желает идти в ногу с веком. – Ваня всегда так, старается неприятное смягчить. – И правильно, Александр Зосимович! Сегодня – холодильник, завтра – телевизор, послезавтра – еще магнитофон у тебя запросят! – Сразу и не поймешь, шутит он или всерьез, но бабушка подхватывает:
– А уж как телевизор Наденька хотела... Она ж последнее время ходить никуда не могла, даже в кино тяжело было, дома да дома...
И опять сами собой текут у бабушки слезы, с новой силой вспомнила, с новой силой опять почувствовала: нет Наденьки, не дождалась, чтобы телевизор ей купили, а она бы его смотрела, и не так бы ей было скучно...
Слезы текут, и бабушка ослепшими от них глазами глядит в окно, ничего в нем не видит – мутные очертания домов, деревьев. Плечи у нее трясутся, и на этот раз успокоиться удается не скоро. Только услышав звонок – Коля пришел, – она поспешно утирает глаза кончиком черной, повязанной на голову косынки и идет отворять ему дверь.
Коля уезжал последним из родных, на третий день после похорон, и бабушка увязалась с Шурой на вокзал, проводить его.
– Сидела бы лучше дома, – отговаривал Шура. – Куда потащишься в такую даль? В трамваях народу полно.
– Ничего, пусть и потолкают немного, – отвечала бабушка. – А как Коленьку не проводить? Когда теперь увидимся? И увидимся ли? – Это у нее всегда так с сыном, с самой войны, – ему или ей уезжать, чудится, что в последний раз и видятся. Ведь что такое жизнь? Сегодня она есть, завтра ее нет, особенно у старого человека.
– Чего это мы с тобой не увидимся? – удивился Коля. – Приедешь к нам в Ленинград погостить.
– Приеду, приеду, – пообещала бабушка. – Только уж теперь не знаю, когда выберусь. Как они без меня, Сереженька с Шурой?.. Они ж знаешь какие беспомощные да безрукие? Ничего не могут, даже в магазин не умеют сходить.
– Набаловала на свою голову.
Бабушка так не думает. Так оно и должно быть, на то в доме старики и нужны, считает она, чтобы все за всех делать, а у молодежи – свои заботы. Наденьке, конечно, уже пятьдесят пять исполнилось, а Шуре под семьдесят, но эти цифры бабушке ничего не говорили, потому что не считала она их годы, а были они для нее, дочка да зять, – дети. О том, что самой смолоду не на кого было перекладывать свой груз, об этом ей даже мысль в голову не приходит.
В трамвае, как и предсказывал Шура, толкотня, но бабушке, только она влезла, какая-то девочка уступила место: что ни говори, а у старости тоже есть свои преимущества.
С окраины трамвай выехал на центральные улицы, освещенные голубоватыми фонарями, людей на тротуарах много, почти так же много, как до войны, помнит бабушка, в Ленинграде на Невском проспекте. Бабушка смотрит в окно, ей нравится, когда много народу, оживленно: в районе, где они живут, совсем другое дело – улицы плохо освещены, а в десять часов на них уже ни души, все в дома упрятываются.
На вокзальной площади трамвай пустеет, и бабушка спешит за длинноногим сыном, тот не умеет медленно ходить, хоть и старается подладить свой шаг под бабушкин. Шура плетется сзади.
В руках у Коли чемодан и авоська. Все-таки Надень-кины платья бабушка Ларисе послала. Как сын ни отнекивался, сунула в чемодан, и все. Ей невдомек, что ношеные немодные платья невестке ни к чему, что никогда она на себя их не наденет, потому что одевается совсем по-другому; Коля-то это знает, но ведь что поделаешь со старой, не обижать же ее?.. Положил в чемодан, даже нашел в себе силы соврать:
– Хорошие платья; наверно, понравятся Ларисе.
– А что коротки, – подхватила бабушка, – так там запас большой. Выпустит, и в самую пору ей будет.
В авоське у сына ватрушки, бабушка сама на дорогу их испекла, и слушать не стала про вагон-ресторан:
– Какая там еда? На маргарине все. Знаю я эти рестораны. – Никаких ресторанов бабушка, понятно, не знает, но опять Коля спорить не стал, уложил ватрушки в авоську. – Я бы больше напекла, – сокрушалась бабушка, – муки оказалось дома мало. Надо купить, к сорока дням Наденькиным блинов сделать. – И опять чуть было не заплакала, да постаралась удержаться.
На вокзале Шура пошел искать, где выпить пива, а бабушка с сыном вошли в вагон, сели в купе. До отхода поезда полчаса, загодя они приехали.
– Вот сорок дней отметите, и приезжай, – снова говорит сын. – Отдохнешь у нас, отвлечешься немного, как-нибудь обойдутся без тебя, не маленькие.
– Не маленькие-то не маленькие, – начинает бабушка. Хоть живут у нее в Ленинграде сын, невестка и внук и раза три или четыре за все годы она у них гостила, но, если говорить по правде, в Ленинград бабушка ездить не любит. Она никак не может вернуть его себе довоенным, таким же, какой он сейчас – весь в огнях, в нарядных витринах, в многолюдье. Она его помнит в блокаду, как они замерзали, хоронились от бомб и снарядов и умирали от голода и как ее на рынке зло, жестоко обманули: за три вязанки дров – на счастье дров у них случился запас – выменяла она пакетик муки, а когда пришла домой, оказалось, что в пакетике муки – только тонкий слой сверху, а под ним опилки, и как она первый раз тогда заплакала – это она теперь на слезы скорая, – а Федя лежал на кровати, совсем уже иссохший, и кричал на нее, почему она есть не дает, наверно, сама все съела, что принесла... И бабушка не могла на него обижаться, потому что никогда раньше он ни злым, ни жадным не был, а из них троих трудней всех переносил голод, уж и встать не мог. Плакала и молчала. На другой день после этого он и умер. И они с Наденькой повезли его на салазках в морг и где его похоронили, так никогда и не узнали. Теперь, Коля говорит, всех, кто в блокаду умерли, свезли на Пискаревское кладбище, там все лежат, но это бабушке не утешенье, когда нет могилки, около которой можно посидеть, поплакать, повспоминать...
– Маленькие-то они не маленькие, – продолжает свою мысль бабушка, – а без меня трудно им.
– Да уж конечно, всегда они тебе главней всех были, – говорит Коля без обиды, а все-таки бабушка уловила упрек.
– А как же не главнее? – возражает она. – И вы тоже для меня главные, а все же не то. С Наденькой всю жизнь не расставалась, Сереженька вырос у меня на руках. И к Шуре небось, как к сыну, привязалась, двадцать пять лет, шутка ли? Я и с тобой столько вместе не прожила... А главные для меня все, – твердо заявляет она, – всех люблю одинаково.
– Знаю, знаю. Ладно уж. Когда сможешь, тогда и приедешь.
– А если ты тот случай имеешь в виду, – говорит бабушка, – так ведь как я могла тогда к вам поехать?
– Да ничего я не имею в виду, с чего ты взяла? Случай, в котором бабушка всегда чувствует себя перед сыном виноватой, произошел давно, уж лет пятнадцать тому будет. Верно – в пятьдесят четвертом году. Невестку, Ларису, послали по работе куда-то далеко в командировку, а Коля с Игорьком и Ларисиной матерью, бабушкиной сватьей, оставались в Ленинграде. И тут как раз сватья заболела, ее положили в больницу, а Лариса прислала бабушке письмо, просила поехать в Ленинград, потому что Коля на работе, Игорек весь день дома один, в лагерь на первую смену не оформили, не ждали, что так случится, – и покормить его некому, да и мало ли что может произойти, когда ребенок без присмотра.
А как бабушка могла поехать? Наденька с Шурой и Сережей только что уехали в деревню, на дачу. Они каждое лето снимали и уезжали. Бабушка оставалась в городе сторожить квартиру. Без присмотра не оставишь – первый этаж, в глубине двора стоял тот бывший ихний гараж, приходи и грабь среди бела дня, никто и не увидит. К тому же два раза в неделю бабушка возила на дачу продукты, потому что в деревне, кроме молока и яиц, купить ничего было нельзя. В начале лета и картошки не купишь. Бабушка набивала авоськи и сумки снедью и ехала – на поезде, потом пешком, потом еще на пароме через Волгу. Близко да дешево дачу не снимешь. А без продуктов тоже их не оставишь.
Все это она не раз и не два за пятнадцать лет, хотя ее и не спрашивали, объясняла сыну и невестке: что уехать тогда она не могла, бросить семью, дом.
– Да что у вас там – бриллианты и норковые шубы, – посмеивался над ее оправданиями сын, – что сторож нужен?
– Пусть не шубы, пусть не бриллианты, – парировала бабушка, –а и то, что есть, если украдут, потом за десять лет не наживешь. Украдут старое, а покупать надо новое.
– Никто на такую ерунду не позарится, – стоял на своем сын. – Что это, сторожа из тебя сделали? Не к нам бы приехала, так в деревню бы лучше тебя взяли. Пылищей все лето не дышала бы.
– Какой ты странный, – удивлялась бабушка, – Я им что, за зиму не надоела? На одном пятачке вчетвером всю зиму и толклись, и толклись, никуда ведь не денешься, правда? Только летом уезжали, от меня, может, отдыхали.
И все-таки в бабушке где-то глубоко всегда жила за тот случай вина. Уж она не рассказывала, что, получив письмо, собралась было тотчас ехать, рассудила, что Шура может немного в городе пожить, но, как только, приехав на дачу, она о своем намерении заикнулась, Наденька сказала: