– Помнишь тот день, когда мы с тобой познакомились, – сказал он, – когда мы встретились в первый раз и ты спросил меня, где занимаются первокурсники, и еще сделал ударение на первом слоге? Помнишь? Ты тогда всех иезуитов без разбору называл «отцами». Иногда я спрашиваю себя: Такой же ли он бесхитростный, как его язык?
– Я простой человек, – сказал Давин. – Ты знаешь это. Когда ты мне в тот вечер на Харкорт-стрит рассказал о своей жизни, честное слово, Стивен, я потом есть не мог. Я прямо заболел. И заснуть никак не мог в ту ночь. Зачем ты мне рассказывал это?
– Вот спасибо, – сказал Стивен. – Ты намекаешь, что я чудовище.
– Нет, – сказал Давин. – Но не надо было это рассказывать.
Сохраняя внешнее дружелюбие, Стивен начал мысленно вскипать.
– Этот народ, эта страна и эта жизнь породили меня, – сказал он. – Такой я есть, и таким я буду.
– Попробуй примкнуть к нам, – повторил Давин. – В душе ты ирландец, но тебя одолевает гордыня.
– Мои предки отреклись от своего языка и приняли другой, – сказал Стивен. – Они позволили кучке чужеземцев поработить себя. Что же, прикажешь мне собственной жизнью и самим собой расплачиваться за их долги? Ради чего?
– Ради нашей свободы, – сказал Давин.
– Со времен Тона до времени Парнелла, – сказал Стивен, – не было ни одного честного, искреннего человека, отдавшего вам свою жизнь, молодость и любовь, которого вы бы не предали, не бросили в час нужды, не облили помоями, которому вы бы не изменили. И ты предлагаешь мне быть с вами! Да будьте вы прокляты!
– Они погибли за свои идеалы, Стивен, – сказал Давин. – Но придет и наш день, поверь мне.
Поглощенный своими мыслями, Стивен помолчал минуту.
– Душа рождается, – начал он задумчиво, – именно в те минуты, о которых я тебе говорил. Это медленное и темное рождение, более таинственное, чем рождение тела. Когда же душа человека рождается в этой стране, на нее набрасываются сети, чтобы не дать ей взлететь. Ты говоришь мне о национальности, религии, языке. Я постараюсь избежать этих сетей.
Давин выбил пепел из своей трубки.
– Слишком заумно для меня, Стивен, – сказал он. – Но родина прежде всего. Ирландия прежде всего, Стиви. Поэтом или мистиком ты можешь быть потом.
– Знаешь, что такое Ирландия? – спросил Стивен с холодной яростью. – Ирландия – это старая свинья, пожирающая свой помет.
Давин поднялся с ящика и, грустно покачивая головой, направился к играющим. Но через какую-нибудь минуту грусть его прошла и он уже горячо спорил с Крэнли и с двумя игроками, только что кончившими партию. Они сговорились на партию вчетвером, но Крэнли настаивал, чтобы играли его мячом. Он ударил им два-три раза о землю, а потом ловко и сильно запустил его в дальний конец площадки, крикнув при этом:
– Душу твою!..
Стивен стоял рядом с Линчем, пока счет не начал расти. Тогда он потянул Линча за рукав, увлекая его за собой. Линч подчинился ему и сказал, поддразнивая:
– Изыдем, как выражается Крэнли.
Стивен улыбнулся этой шпильке.
Они вернулись садом и прошли через холл, где дряхлый, трясущийся швейцар прикалывал какое-то объявление на доску. У лестницы оба остановились, и Стивен, вынув пачку сигарет из кармана, предложил своему путнику закурить.
– Я знаю, ты без гроша, – сказал он.
– Ах ты нахал мерзопакостный! – ответил Линч.
Это вторичное доказательство речевого богатства Линча снова вызвало улыбку у Стивена.
– Счастливый день для европейской культуры, – сказал он, – когда слово «мерзопакостный» стало твоим любимым ругательством.
Они закурили и пошли направо. Помолчав, Стивен сказал:
– Аристотель не дает определений сострадания и страха[207]. Я даю. Я считаю...
Линч остановился и бесцеремонно прервал его:
– Хватит! Не желаю слушать! Тошнит. Вчера вечером мы с Хораном и Гоггинсом[208] мерзопакостно напились.
Стивен продолжал:
– Сострадание – это чувство, которое останавливает мысль перед всем значительным и постоянным в человеческих бедствиях и соединяет нас с терпящими бедствие. Страх – это чувство, которое останавливает мысль перед всем значительным и постоянным в человеческих бедствиях и заставляет нас искать их тайную причину.
– Повтори, – сказал Линч.
Стивен медленно повторил определения.
– На днях в Лондоне, – продолжал он, – молодая девушка села в кэб. Она ехала встречать мать, с которой не виделась много лет. На углу какой-то улицы оглобля повозки разбивает в мелкие осколки окна кэба, длинный, как игла, осколок разбитого стекла пронзает сердце девушки. Она тут же умирает. Репортер называет это трагической смертью. Это неверно. Это не соответствует моим определениям сострадания и страха.
Чувство трагического, по сути дела, – это лицо, обращенное в обе стороны, к страху и к состраданию, каждая из которых – его фаза. Ты заметил, я употребил слово останавливает. Тем самым я подчеркиваю, что трагическая эмоция статична. Вернее, драматическая эмоция. Чувства, возбуждаемые неподлинным искусством, кинетичны: это влечение и отвращение. Влечение побуждает нас приблизиться, овладеть. Отвращение побуждает покинуть, отвергнуть. Искусства, вызывающие эти чувства, – порнография и дидактика – неподлинные искусства. Таким образом, эстетическое чувство статично. Мысль останавливается и парит над влечением и отвращением.
– Ты говоришь, что искусство не должно возбуждать влечения, – сказал Линч. – Помню, я однажды тебе рассказывал, что в музее написал карандашом свое имя на заднице Венеры Праксителя. Разве это не влечение?
– Я имею в виду нормальные натуры, – сказал Стивен. – Ты еще рассказывал мне, как ел коровий навоз в своей распрекрасной кармелитской школе.
Линч снова заржал и потер в паху руку об руку, не вынимая их из карманов.
– Да, было такое дело! – воскликнул он.
Стивен повернулся к своему спутнику и секунду смотрел ему прямо в глаза. Линч перестал смеяться и униженно встретил этот взгляд. Длинная, узкая, сплюснутая голова под кепкой с длинным козырьком напоминала какое-то пресмыкающееся. Да и глаза тусклым блеском и неподвижностью взгляда тоже напоминали змеиные. Но в эту минуту в их униженном, настороженном взоре светилась одна человеческая точка – окно съежившейся души, измученной и самоожесточенной.
– Что до этого, – как бы между прочим, вежливо заметил Стивен, – все мы животные. И я тоже.
– Да, и ты, – сказал Линч.
– Но мы сейчас пребываем в мире духовного, – продолжал Стивен. – Влечение и отвращение, вызываемые не подлинными эстетическими средствами, нельзя назвать эстетическими чувствами не только потому, что они кинетичны по своей природе, но и потому, что они сводятся всего-навсего к физическому ощущению. Наша плоть сжимается, когда ее что-то страшит, и отвечает, когда ее что-то влечет непроизвольной реакцией нервной системы. Наши веки закрываются сами, прежде чем мы сознаем, что мошка вот-вот попадет в глаз.
– Не всегда, – иронически заметил Линч.
– Таким образом, – продолжал Стивен, – твоя плоть ответила на импульс, которым для тебя оказалась обнаженная статуя, но это, повторяю, непроизвольная реакция нервной системы. Красота, выраженная художником, не может возбудить в нас кинетической эмоции или ощущения, которое можно было бы назвать чисто физическим. Она возбуждает или должна возбуждать, порождает или должна порождать эстетический стасис – идеальное сострадание или идеальный страх, – статис, который возникает, длится и наконец разрешается в том, что я называю ритмом красоты.
– А это еще что такое? – спросил Линч.
– Ритм, – сказал Стивен, – это первое формальное эстетическое соотношение частей друг с другом в любом эстетическом целом, или отношение эстетического целого к его части или частям, или любой части эстетического целого ко всему целому.
– Если это ритм, – сказал Линч, – тогда изволь пояснить, что ты называешь красотой. И не забывай, пожалуйста, что хоть мне когда-то и случалось есть навозные лепешки, все же я преклоняюсь только перед красотой.
Точно приветствуя кого-то, Стивен приподнял кепку. Потом, чуть-чуть покраснев, взял Линча за рукав его твидовой куртки.
– Мы правы, – сказал он, – а другие ошибаются. Говорить об этих вещах, стараться постичь их природу и, постигнув ее, пытаться медленно, смиренно и упорно выразить, создать из грубой земли или из того, что она дает: из ощущений звука, формы или цвета, этих тюремных врат нашей души[209], – образ красоты, которую мы постигли, – вот что такое искусство.
Они приблизились к мосту над каналом и, свернув с дороги, пошли под деревьями. Грязно-серый свет, отражающийся в стоячей воде, и запах мокрых веток над их головами – все, казалось, восставало против образа мыслей Стивена.
– Но ты не ответил на мой вопрос, – сказал Линч, – что такое искусство? Что такое выраженная им красота?