Его изуродованная, бог весть сколько раз зашитая правая рука лежала, вздрагивая, на ограде. Анчи молчала, в темноте видны были ее длинные ресницы; она оперлась локтями на каменный забор и смотрела, моргая, на звезды. Что-то зашелестело в кустах, Анчи испугалась, метнулась к плечу Прокопа.
— Что это?
— Ничего, наверное, куница; пришла кур воровать.
Анчи застыла, как изваяние. Теперь ее молодая, упругая грудь плотно прижата к руке Прокопа — быть может, Анчи ничего не замечает, зато Прокоп чувствует это слишком хорошо; он страшно боится шевельнуть рукой: во-первых, Анчи тогда подумает, что он нарочно положил руку на ограду, а во-вторых, она вообще переменит позу. Но странно — именно это обстоятельство исключает теперь для него возможность говорить о себе и о своей бесплодно пролетевшей жизни.
— Никогда, — смятенно лепечет он, — никогда я не был так рад… так счастлив, как здесь. Ваш отец лучший из людей, а вы… вы так молоды…
— А я думала, что кажусь вам… слишком глупенькой, — отвечает Анчи тихо и счастливо. — Вы со мной никогда так не разговаривали.
— Правда, до сих пор — никогда, — согласился Прокоп.
Оба помолчали. Он чувствовал рукой, как чуть заметно подымается и опускается ее грудь, и мороз пробегал у него по коже; он старался не дышать — и она, казалось, затаила дыхание в тихом оцепенении и смотрит, не мигая, широко раскрытыми глазами — смотрит в никуда. О, погладить, сдавить! Кружись, голова, от первого касания, от ласки — невольной и жаркой! Встречал ли ты приключение, пьянящее сильнее, чем эта неосознанная и покорная близость? Склоненный бутон, тело робкое и нежное! Если б могла угадать ты мучительную нежность этой жесткой мужской руки, что сейчас, не шелохнувшись, ласкает тебя и сжимает! А что, если… что, если… что, если я сейчас так сделаю… сожму?..
Анчи выпрямилась естественнейшим движением. Ах, девочка, ты и впрямь ни о чем не подозревала!
— Доброй ночи, — тихо говорит Анчи, и лицо ее бледно и смутно. — Доброй ночи, — говорит она чуть сдавленным голосом и подает ему руку; подает ее неловко и вяло, будто сломленная чем-то, и широко распахнутыми глазами глядит в другую сторону.
Разве не такой у нее вид, будто она хочет еще побыть здесь? Нет, уходит, колеблясь; нет, остановилась, рвет в клочки какой-то листочек. Что еще сказать? Доброй ночи, Анчи, пусть вам спится лучше, чем мне.
Ибо теперь, конечно, Прокопу невозможно уйти спать. Он бросается на скамью, охватывает голову руками. Ничего, ничего не случилось… непоправимого; просто стыдно сразу думать бог весть о чем. Анчи чиста и невинна, как телочка, и довольно об этом; я ведь не мальчик.
Тут во втором этаже осветилось окно. Это спальня Анчи.
У Прокопа гулко забилось сердце. Он знает — подло и стыдно тайком заглядывать туда; как гость, он, конечно, не должен этого делать. Он даже попробовал покашлять (чтобы она слышала), но почему-то не вышло; и он сидит, неподвижный, как статуя, и не может оторвать взор от золотого окна. Анчи ходит по комнате, нагибается, что-то делает, плавно, широко разводя руками — ага, постилает свою кроватку. Теперь стала у окна, смотрит во тьму, закинув руки за голову: точно такая, какою он видел ее во сне. Вот теперь, теперь надо дать о себе знать, хотя бы из приличия — почему ты не сделал этого? А теперь уже поздно; Анчи отвернулась, ходит, исчезла; да нет, просто села спиной к окну, видимо, снимает туфли — очень медленно и задумчиво; никогда так славно не мечтается, как с ботинком в руке. Ну вот, хоть сейчас пора бы тебе скрыться; вместо того он встал на скамью, чтобы лучше видеть. Анчи вернулась к окну, она уже без блузки; подняла нагие руки, вынимает шпильки из прически. Тряхнула головой — густые волосы разлились по плечам; девушка встряхнула ими, разом перебросила всю эту пышную благодать на лицо, принялась расчесывать щеткой и гребнем — расчесывать до тех пор, пока голова не стала круглой, как луковичка; наверно, это очень смешно, потому что Прокоп, бесстыдник, так и сияет.
Анчи, белая дева, стоит склонив голову, заплетает волосы в две косы; глаза ее потуплены, и она что-то шепчет, вот засмеялась, застыдилась чего-то, поежилась; осторожно, бретелька сейчас соскользнет! Анчи глубоко задумалась, гладит свое белое плечико в приливе какой- то сладострастной неги; вздрогнула от холода — бретелька совсем спустилась — и свет погас.
Никогда я не видел ничего белее — прекраснее и белее, чем это освещенное окно.
Он встретил ее утром — она купала в корыте Гонзика; собачонка отчаянно барахталась, расплескивая воду, но Анчи была неумолима — держала ее за космы и яростно намыливала, сама вся в мыльных хлопьях, мокрая и веселая.
— Осторожнее! — закричала она издали. — Он вас обрызгает!
Она была похожа на молодую восторженную мать; ой, боже, как все просто и ясно на этой солнечной земле!
Даже Прокоп не вынес безделья. Вспомнив, что испортился звонок, принялся чинить батарейку. Он очищал цинковую пластинку, когда к нему тихо приблизилась Анчи; рукава засучены по локоть, руки мокрые — в доме стирка.
— Не взорвется? — спросила озабоченно.
Прокоп не выдержал — улыбнулся; и она засмеялась и обрызгала его мыльной пеной — но тотчас же с серьезным видом подошла, отерла локтем с волос белые хлопья! О! Вчера бы не осмелилась…
В полдень Анчи понесла вместе с Нандой корзину белья в сад: отбеливать. Прокоп с облегчением захлопнул книгу — не позволит же он Анчи таскать тяжелую лейку! Отобрал лейку, сам стал кропить белье; густой дождик весело, щедро барабанит по бахромчатым скатертям, по белоснежным большим покрывалам, по широко распяленным мужским сорочкам; вода шумит, журчит, собирается в складках заливчиками и озерцами. Прокоп сунулся было кропить белые колокольчики нижних юбок и прочих интересных предметов, но Анчи вырвала у него лейку. Прокоп сел в траву, с наслаждением вдыхая запах влажного белья и следя за проворными красивыми руками Анчи. «Сой де теой дойен, — вспомнил с благоговением. — Себас м'эхей эйсороонта». «Смотрю с изумленьем…»
Анчи подсела к нему на траву.
— О чем вы думали?
Она жмурит глаза от яркого света и радости, разрумянившаяся и неизвестно почему очень счастливая. Полными пригоршнями рвет свежую траву — сейчас, расшалившись, бросит ему в волосы! Но почему-то ее все еще сковывает почтительная робость перед этим прирученным героем.
— Вы когда-нибудь кого-нибудь любили? — спрашивает она ни с того ни с сего и поспешно отводит глаза.
Прокоп смеется.
— Любил. Да ведь и вы тоже любили!
— Тогда я еще была глупая, — вырывается у Анчи, и она невольно краснеет.
— Гимназист?
Анчи только кивнула и принялась жевать травинку.
— Ну, это были пустяки, — быстро сказала она потом. — А вы?
— Однажды я встретил девушку, у нее были такие же ресницы, как у вас. Кажется, она была на вас похожа. Продавала перчатки или что-то в этом роде.
— А дальше?
— Дальше — ничего. Когда я второй раз пошел покупать перчатки, ее там уже не было.
— И… она нравилась вам?
— Нравилась.
— И… вы никогда ей…
— Никогда. Теперь мне делает перчатки… бандажист.
Анчи сосредоточивает все свое внимание на земле.
— Почему… вы всегда прячете от меня руки?
— Потому, что они у меня… изуродованы, — ответил Прокоп и мучительно покраснел, бедняга.
— Но это и прекрасно, — шепнула Анчи, не поднимая глаз.
— Обеда-а-ать, обеда-а-ать! — возвестила Нанда, выйдя из дому.
— Господи, как скоро, — вздохнула Анчи и очень неохотно поднялась.
* * *
После обеда старый доктор «прилег вздремнуть» — так, ненадолго.
— Понимаете, — словно извиняясь, объяснил он, — утром наработался как лошадь.
И тотчас начал усердно похрапывать. Анчи и Прокоп улыбнулись друг другу одними глазами и вышли на цыпочках; в саду еще разговаривали тихонько, будто чтили послеобеденный сон доктора.
Анчи заставила Прокопа рассказать о себе. Где родился, и где вырос, и о том, как побывал в самой Америке, сколько горя хлебнул, что и когда делал. А ему хорошо было вспоминать свою жизнь; ибо, к его удивлению, она оказалась более запутанной и удивительной, чем он сам думал. Да еще о многом он умолчал — особенно… ну, особенно о некоторых сердечных делах: во-первых, они не имели большого значения, а во-вторых, как известно, у каждого мужчины есть о чем умолчать. Анчи сидела тихая, как мышка; ей казалось очень смешным и неправдоподобным, что Прокоп тоже был ребенком и мальчиком и вообще совсем другим, не похожим на того угрюмого и непонятного человека, рядом с которым она чувствует себя такой маленькой и неловкой. Но теперь она уже осмелела до того, что могла бы и дотронуться до него — завязать ему галстук, причесать волосы и вообще… И словно впервые разглядела она его широкий нос, твердые губы и строгие, мрачные, с кровавыми прожилками глаза; и черты его казались ей удивительно странными и сильными.