— Ночью меня часто будит стук копыт… Я выхожу и вижу на дороге золотое облако… Мачохон проезжает близко, но они его ослепили, и он не знает, что я его жду, не сплю, словно серые листья дубов в лунном свете. Он проезжает близко и далеко: близко — потому что рядом, далеко — потому что не видит меня. Страшная моя судьба и простая, — говорила Мария Канделария, никого и ничего не видя, — такого не бывает, а бывает — раз в тысячу лет… Ранило меня искрой… Истинная любовь — это рана. Мужчина может чем угодно быть, а женщина — образ того, кого она любит… — Она уже еле бормотала, углы ее рта опустились, подступали слезы, но их победил смех женщины, которая так и не стала взрослой. — Помню, мы тут с ним плясали. Давай, сказал он, танцевать и обниматься, и все норовил подставить мне подножку, не со зла, а чтобы схватить меня пониже спины, когда я упаду… Ударила я его…
— И поцеловали, правда, тетечка? — спросила невеста. Родные и друзья знали этот рассказ наизусть.
— А я, дурак, и не ведаю, — вмешался Олегарио, посасывая окурок и глядя исподтишка на Чониту, с которой очень бы недурно было танцевать и обниматься, — все светила небесные из всадников или нет?
Доктор собрался что-то ответить, а Порфирио ткнул приятеля локтем в живот — не за вопрос, конечно, а за двусмысленные взгляды.
— Сакариас, этот на твою невесту зубы точит! Ешь ее скорей, чтоб он на нее не позарился да из рук не выронил.
— А ты, Чонита, съедобная? — откликнулся жених, пытаясь высунуть руки из слишком длинных рукавов новой куртки и облизывая рыжие от какого-то напитка усы.
— Запретный плод, вот она кто, потому к ней и тянет! — подхватил Иларио.
— Кому запретный, кому нет, — ответил жених, высвобождая наконец руку и обтирая жесткие усы. — Кто женился, тот эти плоды только и собирай!
— Мы еще не женатые, Сакариас… — сказала Чонита и надулась.
Кто— то играл на гитаре и пел:
Бедный ствол без ветвей и без листьев,
и тебя иссушила беда…
Бенигно. Эдувихес, семейство Моратайя и прочие друзья окружили гитариста и, стоя неподвижно, с удовольствием слушали песню. Старше всех был Эдувихес. Сквозь волосы его светился череп, а сквозь череп — важность и печаль. Он шесть раз был алькальдом, и на шестой чуть не погорел: казначей сбежал со всеми деньгами, даже налог на манго унес.
Две старухи перекрикивались во всю глотку — у них давно в ушах закаменело. Они делились тайнами, заглушая маримбу. Обсудив во всеуслышание бывшего алькальда, они перешли к доктору.
— Червяк он могильный, все они такие в городе-е!…
— Какой там червяк! Моль ломбардная!…
— Не скажу, не знаю, а кажется мне, что он Канделарию обхаживает! Ну, это мы еще посмотрим, куда ему-у!
— Выпейте анисовой! Вон кофе дают с пирогом! Суматошные они люди… и дед их, старый Рейноса, такой бы-ыл!
— Их как фамилия, Рейносо или Рейноса?…
— Бог его знает! Когда у деда ихнего с бабкой бывали гости, все кувырком шло! Помню, Канделарии помолвку готовили!… Мы вон там сидели!… Самая любимая дочка была. Деда Габриэлем звали, да… Габриэль Рейносо!… Оленя убили, поросят и не сочтешь, шесть индеек…
— Прямо шесть! А ликер хороший! Может, было бы у них потише, и свадьба не расстроилась бы!
— Беда приглашения не ждет. Выехал Мачохон из дому и не доехал!…
— Тут помолвку собирались справлять?
— Тут, на этом самом месте. А время прошло — и Чониту замуж выдают. Одно слово, свадьба…
— Светится, как золото, — говорила Канделария толстым рябым свинопасам, — а я часто слышу, что он плачет, словно младенец. Поверьте мне, большие светлые пятна в ночном небе очень тоскуют. Я все гляжу на них, гляжу, прямо сроднилась с ними и вижу: плохо им. Бескрайний свод расцвечен разлукой…
— Тетечка, — позвала ее Чонита, — гости хотят с хозяевами выпить там, в зале!
— А папа где?
— Тут, с мамой, только тебя и ждут. Доктор говорить собрался.
Гостиная была битком набита. Даже в дверях толпились люди, заглядывали с галерейки. Медик судорожно восклицал:
— …Голубка не убоится коршуна! Кавалер выбрал даму, и они совьют гнездо! Бокал жизни пенится радостью!…
Крики его нарушил голос Порфирио Мансильи, а гости шикали на невоспитанного погонщика. Иларио силком вывел его.
— Ладно, Порфирио, не лезь! Пошли, бога ради, послушаем гитаристов, они с земель Хуана Росендо!
В гостиной захлопали, тост кончился.
— Вон Олегарио пляшет, — сказал Иларио, стараясь отвлечь друга от ненавистного медика. — И тут он штучки строит! Ногу свою партнерше между ног сует. Да и вонь от него, накурился… Хорошо, я не баба, не надо с ним танцевать.
Порфирио сердито скреб мохнатое ухо и не отвечал. Он не любил возражений. Медик ему не понравился, истинно — белая вошь, и этого было достаточно, чтобы искать с ним ссоры. Ткнуть бы его как следует шипом железным, пускай сам себя лечит, если он такой доктор, что-то он на докторов не похож, просто хочет приданым поживиться…
— Ну что тебе?… — не отставал Иларио. — Ты прямо как эти глухие старухи! Им ни жизни, ни дружбы, ни любви — все о деньгах да об угощении!
— Спой-ка что-нибудь, Флавиано, не ломайся, — сказала девица в ярком платье темнолицему белозубому парню, которого прозвали Хлеб с Творогом за темное, как хлеб, лицо и белые, как творог, зубы.
Один из гитаристов наклонился, припал ухом к гитаре, лежавшей у него на коленях, и стал ее настраивать, ловко подкручивая колки. Когда звук его удовлетворил, он выпрямился и дал певцу знак: «Готово!»
— Понравится ли, — сказал Флавиано, сверкнув белозубой улыбкой. — Поют это в одном селении… Вальс такой…
Порфирио оперся о плечо приятеля и сменил гнев на милость. Иларио прикрыл глаза, чтобы лучше было слушать.
Я прошу, молю божью матерь,
чтоб меня увели под стражей,
окружили меня, связали.
Утешенье мое — тюрьма.
Миге литой ее крестили,
Акатанской ее прозвали,
а в тюрьме стоит божья матерь,
темнолицая, как она.
Нагрузили погонщики мулов
золотой, серебряной кладью.
повели их к синему морю, t
божья матерь стоит одна.
Божья матерь в тюрьме стояла
до тех пор, пока Мигелита,
золотая краса Акатана,
не ушла от нас навсегда.
Глаза у нее как угли,
уста у нее — гвоздика,
божья матерь в храм перебралась,
Мигелита навек ушла.
В Акатане по ней тоскуют,
вспоминают, как она шила,
говорила женщинам честным:
нареченных подолгу ждут.
Нет любви, где нет ожиданья.
Поцелуи сплетают цепи.
В темном небе стучит машинка,
а меня под стражей ведут.
XVII
Печально отрываться наутро от места, где был праздник. Во рту горит, в животе печет от водки, на душе — тоска, пепел радости. Погонщики решили тронуться в путь к четырем часам утра, но до половины седьмого толклись по дому, где не спали только свиньи, куры и псы. Хотелось выпить доброго чилате, но отыскалась лишь кофейная гуща, праздничные опивки. Иларио все бы отдал за песню о Мигелите, но музыканты с земель Хуана Росендо уже ушли. Напев он запомнил, а слова смутно курились в памяти, подобно горячему пару, поднявшемуся от земли в этот нежаркий час, когда солнечный свет еще не мог пробиться сквозь моросящий дождь, который становился все гуще. «До свиданья!» — крикнули погонщики донье Канделарии с заднего порога, и никто им не ответил. Где-то уже пекло солнце. Гребень гор лоснился лазурью и золотом, а тут, у них, повсюду чавкала глина и мокрый воздух попахивал мхом. Погонщики присели, чтобы защититься от густеющего дождя. Вокруг спали мокрые деревья, а звери шуршали и шумели, тоже словно во сне.
Преодолев небольшой, но крутой, чуть не отвесный склон (и назывался он зерно: Разбойничьим склоном), погонщики решили переждать ливень на белесом от извести плоскогорье. Один за другим зашли они под навес крыши и загнали туда коней и мулов. В этом доме почти никогда никто не жил, но сейчас там время от времени бывал некий дон Касуалидон, испанец из испанцев, хотя ирландского происхождения, о чем говорили и голубые фарфоровые глаза на медном от холода лице, и рыжие волосы, медовыми струями стекавшие на лоб, на уши и на бычью шею. Черты эти, как и рост, отличали его от местных жителей; те были как на подбор страшны, мелки, головасты и взором напоминали голодного солдата, поскольку от здешней воды глаза у них выкатывались, вырастал зоб, вздувались вены и все усиливался страх.
Равнины и горы чесночного цвета вымел ветер, несущийся от океана к океану, и удержались тут лишь обрывки низкорослых трав да крепкие, когтистые кактусы.
Кони и мулы ржали, трое мужчин нарочито громко беседовали, и на весь этот шум из темноты дома неспешно вышли люди, моргая от света. Порфирио хорошо их знал.
— Ух ты! — сказал он. — Чего вас тут черти носят?
— Кому говорить, — ответил ему Мельгар, прозванный Культей. — А вас чего носит? Проходу от вас нет.