Гадливость, внушаемая этими мыслями, из которых никто не мог его вытащить, становилась непереносимой. Ему хотелось кричать: «Спасите!» — но кому? В Бога он не верил. Пока в один прекрасный день (именно в этот) все окончательно не свернулось. Было четыре пополудни, третьего января. Сгущались сумерки. (Без стука в темнеющую комнату вошел Логойский). [В этот день началось уничтожение — но в развитии своем ему предстояло принять совершенно другие формы, чем это могло бы показаться сначала.]
Говорил Логойский. Атаназий закрыл дверь и зажег лампу.
— Зосю тошнит. Слышу. Будет сын. Какая разница. Все равно погибнет. Не стоит и рожать. Я отказался от молодой линии Логойских. Через пару дней будет новый переворот, и тогда все мои имения пойдут прахом. Они уже добрались до собственности, той, что покрупнее. Я нахожусь под общественным надзором.
Выглядел он ужасно: движения беспокойные, точно зверь в клетке, речь лихорадочная, часто напряженно сглатывал слюну. Из-за чрезмерно расширенных зрачков зеленые радужки его глаз уменьшились до тонких полосок. Все лицо пылало безумием.
— Что ты такое говоришь, Ендрек? Ты не в себе?
— Ты единственный, Тазя. Говорю тебе, только в этом спасение. С женщинами я завязал давно, ну, не так чтобы очень давно, но все-таки. Я клюнул немножко «коко» после долгого перерыва, в смысле после двух дней воздержания. Я чуть не сошел с ума за это время. Не могу.
Он сбросил шубу и попытался обнять Атаназия, который отстранился с отвращением вперемешку с жалостью.
— Нет. Подожди. Скажи еще что-нибудь.
— Я люблю тебя, Тазя. Я уже пробовал с такими... понимаешь? Но я не могу. Это педерастия — свинство. Ты еще не знаешь, что такое дружба, но для этого надо сойтись, слиться воедино. Ты коммунист, я знаю, но это не имеет значения. Ты прекрасен психофизически, только ты единственный. Ах, какое же свинство — женщина! Если бы ты хотел меня понять без предубеждения, мы смогли бы войти вместе в этот мир... Вот на, почитай «Коридона»!
Он сунул Атаназию маленькую книжечку Жида.
— Не хочу. Я слышал об этом. Этим меня не проймешь. Я не испытываю к тебе отвращения, но жалею тебя, хоть я и сам в состоянии полнейшей депрессии.
— Тоже! О, ты не знаешь! Это не упадок, а всего лишь другая жизнь, как на другой планете. Но я не могу без тебя, я не могу быть таким одиноким.
Логойский обнял его и тихонько, с какой-то детской нежностью стал прижиматься к нему. «Все ожесточились против меня. Скоро звери начнут меня любить», — думал с грустью Атаназий, гладя Логойского по светлым курчавым волосам, которые в резком свете выглядели как латунные проволочки. Но объятия Ендрека снова стали какими-то неприятно страстными, и Атаназий отодвинулся с внезапным отвращением.
— Мне на память приходят слова моей тетки: «Примитесь за какую-нибудь полезную работу». Но за какую, и что такое полезность? Использование данного человека в направлении его самых существенных возможностей. Знаешь, хоть я и на дне упадка, мне жаль тех, кто живет иллюзиями, что якобы вообще еще что-то есть. Предпочитаю по крайней мере не обольщаться. И подумай, сколько их, этих здоровых быков, которые даже приблизительно не могут понять, в чем дело: метафизическая усталость от самого себя. Только люди искусства не ощущают случайности, не считая тех, кто вообще не думает о тайне бытия (только этих я за людей не считаю), и, может, еще математики и те философы, которые производят абсолютные истины. Но, к сожалению, самая всеобъемлющая истина исключительно негативна — запрет пересекать некие границы.
Атаназий пытался завести какой-то более существенный разговор: оправдать свое падение и направить мысль Логойского в более абстрактном направлении. Но это ему не удалось: он говорил бледно, выдавая какие-то заскорузлые ошметки своих некогда живых мыслей. С маниакальным упорством Ендрек постоянно возвращался к своей теме:
— Умоляю тебя, не бросай меня сегодня вечером. В одиночестве я сойду с ума, а никого, кроме тебя, видеть не могу. Пойдем пройдемся — чудная зима, а потом пойдем со мной на ужин. Я должен уехать отсюда в горы, но без тебя не могу. Давай обсудим этот проект.
В Атаназии что-то дрогнуло, он пока не знал что. Своим дуновением его коснулась иная жизнь, словно ветер с «другой» стороны, когда человек подходит к горной гряде. Постепенно открывалось какое-то пространство, а может, и не пространство, а лишь что-то вроде узкой щели в глухой пещере или в отвратительном, как из кошмарного сна, проходном коридоре, в котором он теперь жил. Он пока не ощущал, что именно в этот момент оказался на наклонной плоскости. В этом было также неосознанное искушение отведать кокаина, скрытое желание возобновить то состояние, которое он испытал во время так называемой «первой послевенчальной ночи» у Берцев. Но он ни в коем случае не думал об этом явно: если бы его спросили, он со всей решительностью опроверг бы это. Несмотря на испытываемое Атаназием отвращение к эротическим порывам Логойского, тот просто-таки физически действовал не него как к а т а л и з а т о р, пробуждая в нем чудовищ, которые сладострастно потягивались после долгого вынужденного сна. На фоне абсолютного небытия блеснул какой-то огонек, и в его отсвете привидением показалась Геля. Не та, которую он теперь время от времени мог встречать у Зоси и на официальных раутах в Красном дворце, а та прежняя, в которую он не осмелился в свое время влюбиться.
Минуту спустя они уже шли по тускло освещенным улицам. Атаназий не попрощался с Зосей. В таком состоянии, несмотря на его мимолетность, он не осмелился бы приблизиться к ней — к ней и к тому «чему-то», вернее кому-то, кто был скрыт в недрах ее тела, кому-то, кого он ненавидел и жалел, на самом деле жалел, как слепую подыхающую кошку. Фонари, окруженные тучами снега, маячили, как солнца в круговороте планет. Тени больших падающих хлопьев бежали по земле кругами к столбам, как какие-то проворные плоские зверушки. Звук колокольчиков напоминал им обоим о давно не виденной зиме в горах, и одна и та же грусть схватила каждого за сердце.
— Помнишь горы? — шепнул Логойский, восхищенно прижимаясь к Атаназию с какой-то омерзительной, неизвестной до сих пор фамильярностью. — Тот заход солнца на вершине Большого Пагура — я уже тогда... только не смел тебе сказать...
— Очень плохо, что теперь смеешь. Ты хочешь лишь испортить нашу дружбу. Я и раньше кое-что подозревал...
— Нет, нет, ничего не говори. И так хорошо. — Он достал из кармана непременную трубочку, высыпал на ладонь немного белого порошка и потянул носом, тревожно при этом оглядевшись.
— Кончал бы ты с этим кокаином, Ендрек...
— Ничего не говори. И так хорошо. Ты не знаешь, что передо мною открывается. Все становится таким, каким и должно быть.
Он тянул носом со все большим исступлением. Они выходили на более людные улицы. Логойский одеревенел и шел прямой, напряженный, погруженный в немой экстаз. Оба долго молчали. Атаназия начала забирать сильная, идущая из самих потрохов зависть. «В конце концов, все равно. И так всему конец. Почему бы и мне не попробовать. Вместо того, чтобы еще раз изменить Зосе и бросить ее ради „той“, не лучше ли загнуться вот таким способом? А впрочем, еще неизвестно, захочет ли меня эта адская еврейка?» Геля была теперь так горда, недоступна и замкнута в себе, что он даже не допускал возможности подумать о ней что-то «такое». «А кроме того, есть кое-что еще: путь в серость повседневных, безликих дней и если не новая любовь к Геле, единственно достойная того, чтобы уничтожить себя вместе с ней, то какие-то мелкие изменочки с какими-то там «субститутками» чего-то, что могло бы быть великим, пусть даже чисто негативным». Он завидовал Логойскому, имевшему этот другой мир, в котором тот пребывал с такой бесшабашностью в отношении своего здоровья и вообще жизни. Наркотики! Сколько же раз мечтал об этом Атаназий, никогда не смея реализовать свои желания. Может, на самом деле это и есть тот единственный способ воскрешения странности жизни и «тех» уже невозвратимых при нормальном состоянии мгновений художественного восприятия мира. Неужели виной этому были Зося и супружество? А может, тот неуспех, который он испытал по поводу и так уже надоевшего всем (за исключением только что появившихся деятелей и «грядущего слоя») перманентного социального переворота? Он все еще колебался, но уже почувствовал, что оказался на опасной наклонной плоскости. В ресторане Логойский почти ничего не ел, зато много пил и, казалось, постепенно отходил от своего экстаза, напиваясь каким-то необычным способом. Атаназий также пил сверх привычной меры, и когда они снова вышли на мороз, он почувствовал, что он уже с «другой» стороны. И тогда он решил снова прибегнуть к этой гадости.
— Не теперь, — шептал Логойский. — Идем ко мне, там ты попробуешь по-настоящему. То, что было раньше, ерунда. Будешь моим: освободимся от этих проклятых баб. Ты еще не знаешь, какие горизонты открывает эта штука (он показал Атаназию трубку) и та (добавил он немного погодя). Но ты пока не достоин истинной дружбы. Все великие люди были такими, самые великие эпохи творчества были связаны с этим. Неизведанные ощущения, невообразимые перспективы и эта свобода без опошляющей лжи отношений с женщиной...