Они ехали мимо горных катков, над которыми гремели венские вальсы и полоскались в воздухе флажки разных школ, расцвечивая пастельно-голубое небо.
— …Что ж, попробуем, Франц, авось дело пойдет. Ни с кем другим я бы на это не решился.
Прощай, Гстаад! Прощайте, разрумяненные морозом лица, холодные, свежие цветы, снежинки в темноте. Прощай, Гстаад, прощай!
Дику снилась война; в пять часов он проснулся и подошел к окну, выходившему на Цугское озеро. Начало сна было мрачно-торжественным: синие мундиры маршировали по темной площади под музыку из «Любви к трем апельсинам» Прокофьева. Потом были пожарные машины — символы бедствия, и под конец жуткий бунт раненых на перевязочном пункте. Дик зажег лампу у изголовья и сделал подробную запись, полуиронически пометив ее: «Тыловая контузия».
Он сидел на краю кровати, и ему казалось, что вокруг него пустота — пустая комната, пустой дом, пустая ночь. В соседней спальне Николь горестно застонала со сна; видно, ей снилось что-то неприятное, и Дик ее пожалел. Для него время то вовсе не двигалось, то вдруг мелькало, как перематываемый фильм, но для Николь годы уходили в прошлое по часам, по календарю, по дням рождения, щемяще напоминавшим о непрочности ее красоты.
Вот и эти полтора года на Цугском озере прошли для нее впустую, даже о смене времен года можно было судить только по лицам дорожных рабочих — в мае они краснели, в июне становились коричневыми, в сентябре были почти черными, а к весне снова успевали побелеть. Вернувшись в жизнь после первого приступа болезни, она так полна была надежд, так многого ждала, но жить оказалось нечем, кроме Дика, кроме детей, которых она растила без настоящей любви к ним, точно взятых на воспитание сирот. Ей нравились люди особого склада, бунтари, но общение с ними ей было вредно, нарушало ее покой; она искала секрет той силы, что питала их независимость, или способность к творчеству, или уменье идти напролом, но искала напрасно — секрет таился в борениях детства, давно и накрепко позабытых. А в Николь их интересовали только внешние черты — красота, обманчивая гармония, под которой пряталась ее болезнь. И она была одинока рядом с принадлежавшим ей Диком, который никому не хотел принадлежать.
Дик много раз пытался ослабить свою власть над ней, но из этого ничего не выходило. Им часто бывало хорошо вместе, немало чудесных ночей они провели, чередуя разговоры с любовью, но он, уходя от нее, уходил в себя, а она оставалась ни с чем — держалась за это Ничто, смотрела на него, называла его разными именами, но знала: это всего лишь надежда, что скоро вернется к ней он.
Дик скомкал свою подушку, лег и подсунул ее под затылок, как делают японцы, чтобы замедлить кровообращение. Ему удалось еще немного поспать.
Николь встала, когда он уже брился, ему слышно было, как она ходит по комнатам, коротко отдавая распоряжения прислуге и детям. Ланье пришел посмотреть, как отец бреется. За то время, что они жили при клинике, он стал с особым доверием и восхищением относиться к отцу и с преувеличенным безразличием к большинству других взрослых. Больные в его глазах были либо какие-то чудаки, либо скучные, чересчур благовоспитанные люди, лишенные индивидуальности. Он был красивый, занятный мальчуган, и Дик уделял ему много времени; их отношения напоминали отношения доброго, но взыскательного офицера с почтительным рядовым.
— Папа, — сказал Ланье, — почему, когда ты бреешься, у тебя всегда остается немножко пены на макушке?
Дик осторожно разлепил мыльные губы.
— Вот не знаю. Меня это самого удивляет. Наверно, вымазываю палец пеной, подравнивая бачки, а уж как она потом попадает на макушку, понятия не имею.
— Я завтра посмотрю с самого начала.
— Больше вопросов у тебя до завтрака не будет?
— Ну, это разве вопрос?
— Конечно, я тебе его засчитал.
Полчаса спустя Дик вышел из дому и направился в административный корпус. Ему недавно исполнилось тридцать восемь; он все еще не носил бороды, но что-то профессиональное, докторское появилось в его облике, чего совсем не было на Ривьере. Уже полтора года он жил и работал в клинике, по оборудованию, несомненно, одной из лучших в Европе. Как и клиника Домлера, это была лечебница нового типа — не одно темное, угрюмое здание, а отдельные домики, живописно разбросанные, но образующие незаметную для глаза систему. Вкус Дика и Николь сказался в организации дела — все здесь действительно радовало глаз, и недаром каждый психиатр, хоть проездом оказавшийся в Цюрихе, считал своим долгом заглянуть на Цугское озеро. Еще бы склад принадлежностей для гольфа и тенниса, и клиника легко могла сойти за загородный клуб. «Шиповник» и «Буки», домики, отведенные тем, для кого свет мира померк безвозвратно, зелеными рощицами отгорожены были от главного корпуса — укрепления, скрытые под искусным камуфляжем. Дальше протянулись обширные огороды, часть их обрабатывалась пациентами клиники. Были также три мастерские для лечения трудом, расположенные под одной крышей, и с них доктор Дайвер начал свой утренний обход. В плотничьей мастерской, насквозь просвеченной солнцем, стоял вкусный запах опилок, запах давно минувшего деревянного века; человек пять-шесть уже принялись за работу, строгали, пилили, сколачивали — все это молча; когда Дик вошел, они только оглянулись на него тоскливыми глазами. Дик, сам мастер на всякие поделки из дерева, завел разговор о качестве плотничьих инструментов, говорил он спокойно, неторопливо, с искренним интересом. Рядом была переплетная; здесь трудились больные, более подвижные по натуре, что, впрочем, не означало больших шансов на излечение. В третьей мастерской ткали, низали бисер, занимались чеканкой по металлу. Работающие здесь порой облегченно вздыхали — с таким видом, будто только что отказались от решения непосильной задачи, но их вздохи знаменовали лишь начало нового круга размышлений, не шедших по прямой, как у нормальных людей, а все время вращавшихся в одной плоскости. Кругом, кругом, кругом. И так без конца. Но от яркой пестроты материалов, употреблявшихся в этой мастерской, у случайного посетителя в первый миг создавалась иллюзия, будто здесь просто идет веселая игра в труд, как в детском саду. При виде доктора Дайвера многие заулыбались. Большинство пациентов клиники предпочитало его доктору Грегоровиусу — главным образом те, кто успел повидать иную жизнь, иной мир. Но были и такие, которые обвиняли его в недостатке внимания, в хитрости или в позерстве. Все это не так уж отличалось от того отношения, которое Дик встречал в среде здоровых людей, только здесь все чувства были преувеличены и искривлены.
Одна англичанка заговорила с ним на тему, которую считала своей монополией.
— У нас сегодня будет музыка?
— Не знаю, — ответил Дик. — Я еще не видел доктора Ладислау. А как вам понравился прошлый концерт, когда играли миссис Закс и мистер Лонгстрит?
— Так себе.
— По-моему, исполнение было прекрасное — особенно Шопен.
— А по-моему, так себе.
— Когда же наконец вы нам поиграете?
Она пожала плечами, как всегда польщенная этим вопросом.
— Как-нибудь. Но я ведь играю неважно.
Все знали, что она вовсе не умеет играть — две ее сестры стали выдающимися музыкантшами, а ей в детстве не удалось даже выучить ноты.
Из мастерских Дик пошел к «Шиповнику» и «Букам». Снаружи эти домики выглядели так же уютно, как все остальные. Николь придумала отделку помещений, скрывавшую от глаз решетки, запоры, тяжесть мебели, которую нельзя было сдвинуть с места. Воображение, подстегнутое сутью задачи, заменило изобретательность, которой она была лишена, и помогло добиться успеха — никому из непосвященных в голову не пришло бы, что изящные филигранные сетки на окнах надежно заменяют оковы, что модные стулья из гнутых металлических трубок тяжелее массивных изделий прошлых веков; даже вазы для цветов были намертво закреплены в гнездах, и любые украшения, любые завитушки были так же необходимы на своем месте, как опорные балки в перекрытиях небоскребов. В каждой комнате Николь сумела использовать все, что можно. А в ответ на все похвалы называла себя слесарных дел мастером.
Для тех, у кого стрелка в компасе не была размагничена, в этих домиках многое показалось бы непонятным. В «Шиповнике», мужском отделении, содержался больной эксгибиционист, беседы с которым порой забавляли Дика.
Этот странный тщедушный человечек настаивал, что, если бы ему без помехи дали пройти нагишом от Триумфальной арки до площади Согласия, многие проблемы были бы решены, — может быть, он и прав, думал Дик.
Самая интересная его больная помещалась в главном корпусе. Это была тридцатилетняя американка, поступившая в клинику полгода назад; она была художницей и долгое время жила в Париже. В ее истории оставалось много неясного. Какой-то родственник, приехав в Париж, увидел, что она, как говорится, не в себе, и после бесплодных попыток лечения в одной из маленьких загородных больничек, где в основном лечили туристов от запоя и страсти к наркотикам, ему удалось привезти ее в Швейцарию. Тогда это была на редкость хорошенькая женщина, но за шесть месяцев она превратилась в сплошную болячку. Все анализы крови давали отрицательный результат, и в конце концов был установлен довольно неопределенный диагноз: нервная экзема. Последние два месяца она уже не поднималась с постели, вся покрытая струпьями, точно закованная в железо. Но мысль ее работала четко, даже с блеском, в круге, очерченном привычными галлюцинациями.