Она считалась личной пациенткой Дика. В период острого возбуждения никто другой из врачей не мог с нею сладить. Как-то раз, после того как ее много ночей изводила бессонница, Францу удалось гипнозом усыпить ее на несколько часов, но это было только один-единственный раз. Дик не очень верил в гипноз и редко им пользовался, зная, что далеко не всегда может привести себя в нужное состояние — однажды он пробовал гипнотизировать Николь, но она только презрительно высмеяла его.
Когда он вошел в комнату номер двадцать, лежавшая на кровати женщина его не увидела — глаза ее так запухли, что уже не открывались. Она заговорила глубоким, звучным, волнующим голосом:
— Когда же это кончится? Может быть, никогда?
— Потерпите еще немного. Доктор Ладислау сказал мне, что уже довольно большие участки кожи очистились.
— Если бы я хоть знала, за что мне такая кара, я бы тогда смирилась.
— Не стоит вдаваться в мистику — мы считаем, что это просто нервное заболевание особого вида. Оно связано с тем же механизмом, который заставляет человека краснеть. Вы легко краснели в юности?
Ее лицо было обращено к потолку.
— Мне не за что было краснеть с тех пор, как у меня прорезались зубы мудрости.
— Неужели вы не совершали никаких ошибок, никаких мелких прегрешений?
— Мне себя не в чем упрекнуть.
— Завидую вам.
Она с минуту подумала, прежде чем продолжать; повязка на лице придавала ее голосу странную гулкость, точно он шел откуда-то из-под земли.
— Я разделяю общую участь женщин моего времени, которые вздумали вступить в битву с мужчинами.
— И к вашему изумлению, это оказалась битва как битва, — ответил он, принимая ее терминологию.
— Битва как битва. — Она силилась вникнуть в эту мысль. — Или ты побеждаешь пирровой победой, или выходишь побитый и искалеченный — призрачный отзвук в разрушенных стенах.
— Вы не побиты и не искалечены, — сказал он. — Уж не думаете ли вы, что на самом деле побывали в битве?
— Взгляните на меня! — крикнула она с яростью.
— Да, вы страдаете, но мало ли женщин страдало, вовсе не пытаясь вообразить себя мужчиной! — Дик почувствовал, что спорит, а этого делать не следовало, и он поспешил переменить тон:
— Во всяком случае, не нужно отдельную неудачу воспринимать как полное поражение.
— Красивая фраза, — горько усмехнулась она, и от этих слов, прорвавшихся сквозь коросту боли, Дику сделалось совестно.
— Нам бы очень хотелось доискаться до истинных причин, которые привели вас сюда, — начал он, но она перебила:
— Мое пребывание здесь символично, а что оно символизирует, я думала, вы поймете.
— Вы больны, — машинально ответил он.
— Тогда что же это такое, на грани чего я была?
— Еще более тяжкая болезнь.
— И только?
— И только. — Ему противно было лгать, но здесь, в эту минуту, только ложь могла уплотнить и сжать до ощутимых пределов необъятность вопроса, бередившего ей мозг. — За гранью, о которой вы говорите, лишь хаос и сумятица. Не буду читать вам лекций — мы слишком хорошо знаем, как вы измучены физическими страданиями. Но только через решение повседневных задач, какими бы мелкими и неинтересными они ни казались, можно добиться того, что все станет для вас на свое место. А тогда вы опять сможете размышлять о…
Он осекся, не дав себе договорить напрашивавшееся «…о границах сознания». Эти границы, исследователем которых неизбежно становится художник, для нее теперь всегда будут запретной зоной. Слишком она тонка, хрупка душевно — продукт вырождения. Быть может, со временем ей удастся найти покой в какой-нибудь мистической вере. А в исследователи границ пусть идут другие, с примесью здоровой крестьянской крови, с широкими бедрами и толстыми щиколотками, кто любые испытания тела и духа примет и переварит так просто, как хлеб с солью.
«…Не для вас, — чуть не произнес он вслух. — Эта пища не для вас».
И все же, видя ее великие муки, он чувствовал непреодолимое, почти сексуальное влечение к ней. Ему хотелось согреть ее в своих объятьях, как он не раз согревал Николь, он с нежностью думал даже об ее заблуждениях, потому что они были неотъемлемой частью ее существа. Оранжевый свет, пробивающийся сквозь спущенные шторы, фигура на кровати, точно надгробное изваяние, белое пятно лица, голос, взывающий из болезненной пустоты, не встречая живого отклика.
Когда он встал, слезы, точно поток лавы, хлынули в ее повязку.
— Это неспроста, — прошептала она. — Это, наверно, приведет к чему-то.
Он наклонился и поцеловал ее в лоб.
— Все мы должны стараться быть разумными, — сказал он.
Выйдя от нее, он послал к ней сиделку. Ему нужно было навестить еще нескольких больных, и прежде всего пятнадцатилетнюю американку, воспитанную по принципу: на то и детство, чтобы развлекаться как хочется; его срочно вызвали к ней, так как она только что откромсала себе волосы маникюрными ножницами. Случай был почти безнадежный — наследственный невроз, усугубленный неправильным воспитанием. Ее отец, человек вполне нормальный и с повышенным чувством долга, старался всячески оградить свое нездоровое потомство от житейских тревог, и в результате дети выросли совершенно неспособными приноровляться к неожиданностям, которыми так богата жизнь. Единственное, что мог сделать Дик, это взять с девочки обещание, что другой раз она ничего не будет затевать, не посоветовавшись хотя бы с дежурной сестрой. А многого ли стоит обещание, когда в голове не все ладно?
Еще Дик зашел к щуплому эмигранту-кавказцу, который лежал в чем-то вроде гамака, плотно застегнутом со всех сторон и периодически погружаемом в теплую ванну. В соседней палате помещались три дочери португальского генерала, страдавшие парезом, который медленно, но верно распространялся по всему телу. Следующий больной был сам по профессии психиатр; у него Дик посидел подольше, уверяя, что ему лучше, гораздо лучше, а тот слушал с жадным вниманием; надежда, которую ему удавалось — или не удавалось — почерпнуть в интонациях доктора Дайвера, была последней ниточкой, связывавшей его с реальным миром. Закончив обход, Дик вызвал и уволил санитара, который не справлялся со своими обязанностями, — а там подошло время ленча.
Совместные трапезы с больными всегда были Дику в тягость. Разумеется, обитатели «Шиповника» и «Буков» в них не участвовали, и на первый взгляд могло показаться, будто за столом собралось самое обыкновенное общество, если бы не гнетущая атмосфера, неизменно царившая в комнате. Врачи, которые были тут же, старались поддерживать разговор, но большинство больных ели молча, не поднимая глаз от тарелки, — то ли успели за утро утомиться, то ли хуже себя чувствовали на людях.
После ленча Дик пошел домой. Николь сидела в гостиной и как-то странно посмотрела на него.
— Вот, прочти. — Она протягивала ему какое-то письмо.
Он развернул сложенный листок бумаги. Письмо было от пациентки, которая недавно выписалась из клиники вопреки мнению врачебного синклита. Оно недвусмысленно обвиняло Дика в том, что он соблазнил дочь больной, неотлучно находившуюся при ней в острый период болезни. Миссис Дайвер, говорилось в заключение, безусловно полезно будет узнать об этом и понять, «что собой представляет ее супруг».
Дик еще раз перечитал письмо. Оно было написано вполне связным, даже изысканным языком, но он без труда распознал в нем приметы маниакального бреда. Ему сразу вспомнилась девушка, о которой шла речь, — бойкая, кокетливая брюнетка. Как-то по ее просьбе он захватил ее с собой на машине в Цюрих и вечером привез обратно. Дорогой он от нечего делать, почти из любезности один раз ее поцеловал. Она потом делала попытки продолжить флирт, но он не выказал никакого интереса. После этого — а может быть, и вследствие этого — девица стала всячески придираться к нему и вскоре ее забрала мать из клиники.
— Чистейшая бессмыслица, — сказал Дик. — У меня вообще не было с этой девушкой никаких отношений. Она мне даже не нравилась.
— Да, я старалась себя в этом убедить, — сказала Николь.
— Ты, надеюсь, не вздумала поверить?
— Я всегда сижу дома…
Дик опустился на диван рядом с ней; его голос зазвучал укором:
— Не глупи, Николь. Это письмо написала душевнобольная.
— Я сама была душевнобольная.
Он встал и заговорил другим, властным тоном:
— Ну ладно, довольно глупостей. Собирайся и зови детей, мы сейчас едем.
Дик вел машину вдоль берега озера, по шоссе, огибавшему каждый мысок, и она то ныряла в зеленый древесный туннель, то опять выезжала на открытое место, подставляя ветровое стекло водяным брызгам и солнцу. Это была собственная машина Дика, «рено», такой крошечный, что все казались в нем великанами, кроме детей, которые сидели сзади, а над ними, как мачта, торчала mademoiselle. Они знали наизусть каждый километр этой дороги — где запахнет нагретой хвоей, а где будет валить из трубы черный дым. Высоко стоявшее солнце с рожицей, как на картинке, нещадно пекло соломенные детские шляпы.