Поскольку меня удивляет, что все таинства церкви (само это слово помпезно), за исключением одного, наводят на мысль о торжествах, таинство покаяния тоже наконец вскоре займет свое место среди литургических ритуалов. В пору моего детства это таинство сводилось к смущенному и неискреннему лепету перед тенью, скрытой за окошком исповедальни, к нескольким молитвам, прочитанным скороговоркой, стоя на коленях на стуле; сегодня ему присуще мирское великолепие: это не мимолетная дорога до эшафота, а прогулка над морем, которая продолжается на протяжении всей жизни в небывалых чертогах. Я не задерживаюсь на признаках Гвианы, признаках, благодаря которым она предстает сумрачной и роскошной; ее ночах и пальмах, светилах и золоте — все это в изобилии есть на алтарях.
Если мне пришлось бы обитать — возможно, мне еще доведется в нем жить, хотя мысль об этом невыносима, — в вашем мире, который все же открывает мне свои двери, я умер бы от тоски. Сегодня, когда я, победив в открытом бою, заключил с вами мнимое перемирие, я нахожусь здесь в изгнании. Я не хочу знать, отчего мечтаю о каторге, не затем ли, чтобы искупить неведомый мне грех, но моя ностальгия до того велика, что меня надлежит отправить на каторгу. Я уверен, что лишь там я сумею продолжить жизнь, прерванную моим приходом на каторгу. Избавившись от стремления к богатству и славе, медленно и кропотливо я примусь совершать мучительные движения осужденного. Изо дня в день я буду делать работу в соответствии с правилами, вся сила которых лишь в том, что они исходят от строя, управляющего каторгой и порождающего ее. Это меня истощит. Те, кого я там встречу, довершат мое превращение. Я стану гладким и пористым, как они.
Но я говорю о каторге, которой больше нет. Что из того, что я тайно воскрешаю ее и мысленно существую в ней, подобно тому как христиане переживают в душе страсти Христовы. Единственный доступный путь к ней пролегает через Армана, проходя по Испании нищих, стране постыдной и унизительной бедности.
Сейчас, когда я пишу эти заметки, мне тридцать пять лет. Я хочу провести остаток жизни в безвестности — обратной стороне славы. У Стилитано было больше прямых линий, чем у Армана. Когда я вспоминаю о них, то согласно образу, подсказанному разумом, мне хочется сравнить Армана с бесконечной Вселенной. Вместо того чтобы определиться и ограничиться обозримыми пределами, Арман, за которым я гоняюсь, то и дело меняет форму. Контуры Стилитано, напротив, уже намечены. Весьма показательна различная природа кружев, которыми они были поглощены. Когда Стилитано осмелился насмехаться над талантом Армана, тот не пришел в ярость. Мне кажется, что он сдерживал гнев. Я не думаю, что замечание Стилитано его слишком задело. Он не спеша докурил сигарету, а затем сказал:
— Может быть, ты считаешь меня кретином?
— Я этого не говорил.
— Ясно.
Он снова закурил с рассеянным видом. Я оказался свидетелем очередного унижения — разумеется, их было немало, — причинявшего Арману страдание. Эта гордая глыба не состояла из одной лишь отваги, ни тем более из других постоянных качеств. Его красота, сила, голос и удаль так и не принесли ему успеха, ибо ему приходилось, подобно калеке, гнуть спину над кружевами, заниматься тем, что обычно поручают детям, которым можно доверить только бумагу.
— Трудно поверить, — сказал Робер, положив локти на стол.
— Во что трудно поверить?
— Ну как же — в то, что ты на это способен.
Несмотря на свою постоянную бестактность, Робер не решался атаковать в лоб человека, попавшего в беду: он говорил нерешительно. Стилитано ухмылялся. Он как никто другой должен был чувствовать боль Армана. Как и я, он боялся и ждал вопроса, который Робер не решался задать: «Где же ты этому научился?»
Подошедший к нам докер прервал разговор. Арману он назвал только время: одиннадцать часов. Мелодии, доносившиеся из механического пианино, рассеивали густой дым, окутавший бар, в котором мы сидели. Арман отозвался:
— Ладно.
Его лицо было по-прежнему грустным. Девицы сюда редко заглядывали, и обстановка в баре была простой и сердечной.
Позже, вспомнив его ладони и толстые пальцы, я подумал, что бумажные кружева, выходившие из таких рук, скорее всего, были уродливы. У Армана не было способностей для этого ремесла. Если только он не освоил его на каторге или в тюрьме. Ловкость каторжников просто поразительна. Их преступные пальцы нередко творят чудеса из спичек, кусочков картона, веревки, из Бог весть каких обрывков. Гордость, которую они испытывают при этом, похожа на их шедевры; она столь же податлива и непрочна. Порой посетители хвалят каторжников за какую-нибудь вещь — чернильницу, сделанную из ореха, — как хвалят собак или обезьян, дивясь их плутоватой находчивости.
Когда докер ушел, Арман произнес с тем же выражением лица:
— Если ты думаешь, что кто-то способен на все, ты — болван.
Я вольно передаю его слова, но я сохранил в памяти тон, которым он их произнес. Этот необычайный голос подспудно гремел. Гроза бушевала, слегка задевая редчайшие на земле голосовые связки. Арман поднялся, продолжая курить.
— Пошли, — сказал он.
— Пошли.
Таким образом, он распорядился, чтобы мы разошлись по домам. Стилитано заплатил за всех. Арман стремительно вышел из бара — его походка всегда была очень эффектной. Так же непринужденно он шагал по улице. В тот вечер он не сказал ни слова, не употребил ни одного из своих излюбленных выражений, из-за которых прослыл грубияном. Я думаю, что он переваривал свое горе. Он шел быстро, с высоко поднятой головой. Рядом с ним Стилитано гордо нес свою гибкую иронию, Робер — свое молодое нахальство. Я же вбирал их в себя, был их зеркальным сознанием. На улице стоял холод. Эти здоровяки дрожали, как зяблики. Их руки, прятавшиеся в уютных карманах, натягивали тиковую ткань брюк, подчеркивая ягодицы. Все молчали. Когда мы дошли до улицы Сак, Стилитано, пожав руки Роберу и Арману, сказал:
— Сначала я взгляну на Сильвию, а потом вернусь домой. Пойдешь со мной, Жанно?
Я последовал за ним. Некоторое время мы шли молча, спотыкаясь о булыжники мостовой. Стилитано ухмылялся. Не глядя на меня, он сказал:
— А ты закорешился с Арманом.
— Ну да. А что?
— Так, ничего…
— Почему ты говоришь мне об этом?
— Просто так.
Мы шли и шли, удаляясь от того места, где работала Сильвия.
— Послушай.
— Что?
— Если бы у меня были деньги, ты бы решился меня обчистить?
Хорохорясь и понимая, что моя удаль — признак ума, я ответил утвердительно:
— Почему бы и нет, если бы у тебя их куры не клевали.
Он рассмеялся:
— А как насчет Армана?
— Почему ты спрашиваешь?
— Отвечай.
— А ты?
— Я? Почему бы нет? Если у него их куры не клюют. С другими у меня здорово получается, чего же тут сомневаться. Ну, а ты как? Отвечай.
Внезапная замена сослагательного наклонения изъявительным дала мне понять, что мы только что сговорились ограбить Армана. Я знал также: заявив Стилитано, что смог бы его ограбить, я разыграл циника из корысти и от стыда. Подобная бесчеловечность друг к другу должна была сгладить бесчеловечность по отношению к нашему корешу. В сущности, мы поняли, что у нас есть нечто общее и наш сговор порожден не выгодой, а дружбой. Я ответил:
— Это опасно.
— Не особенно.
Я был потрясен тем, что Стилитано обратился ко мне с таким предложением, несмотря на дружбу с Робером. Я расцеловал бы его в знак благодарности, если бы он не прятался за своей улыбкой. К тому же я подумал, что он мог предлагать то же самое Роберу, и тот отказался. Возможно, Робер пытается сейчас установить с Арманом столь же тесные отношения, как те, что связывают меня со Стилитано.
Стилитано пояснил, что ему от меня нужно: я должен был украсть партию опиума, которую привезут ему матросы и механики судна, ходившего под бразильским флагом, прежде чем Арман успеет переправить ее во Францию и Голландию.
— На что тебе сдался этот Арман? Мы же вместе были в Испании.
Стилитано говорил об Испании, как о чем-то героическом. Мы шли, пронизанные промозглым холодом ночи.
— Не воображай, что Арман, когда он может кого-то обчистить…
Я понял, что мне не следует возражать. Раз мне недоставало полномочий самому издавать и вводить моральные указы, я должен был прибегать к привычным уловкам, стараться быть поборником справедливости, для оправдания своих преступлений.
— …станет сомневаться. О нем столько всего говорят. Можешь спросить у парней, которые с ним знакомы.
— Если он узнает, что я…
— Он не узнает. Ты только скажи, где он их прячет. Когда он уйдет, я поднимусь в его хазу.
Пытаясь спасти Армана, я сказал:
— Я не думаю, что он хранит их дома. У него наверняка есть тайник.
— Значит, надо его разыскать. С твоей хитростью это будет нетрудно.