Как-то раз я встретил Ги не на Монмартре или Елисейских полях, а в Сент-Уане. Он был одет в лохмотья и весь зарос грязью. Ги одиноко стоял среди покупателей, еще более бедных и грязных, чем торговцы, пытаясь продать пару простыней, вероятно украденных из гостиничного номера. (Я часто таскал с собой вещи, которые делали нелепыми мою фигуру и походку: книги под мышкой, сковывавшие движения рук, простыни или покрывала, намотанные на талию и превращавшие меня в толстяка, зонтики в штанинах, медали в рукаве…) Он был печален. Меня сопровождал Жава. Мы сразу же узнали друг друга. Я сказал:
— Это ты, Ги?
Я не знаю, что было написано на моем лице, но выражение его лица стало ужасным.
— Ладно, оставь меня в покое.
— Послушай…
Он держал простыни, застыв в благородной позе манекена, демонстрирующего ткани в витрине. Слегка склонив голову набок, как бы для того, чтобы придать своим словам больше веса, он сказал:
— Забудь меня.
— Но…
— Кореш, забудь меня.
От стыда и унижения у него, должно быть, пересохло во рту, и он даже не мог произнести длинную фразу. Мы с Жава побрели своей дорогой.
Дабы отыскать в себе — с помощью отвергающих их либо направленных на их уничтожение жестов — следы обольстительных взломщиков, ремесло и дела которых приводят меня в восторг, Морис Р. изобретает и применяет всяческие ухищрения против них. Его изобретательность носит маниакальный характер и подтверждает то, что втайне (возможно, не подозревая об этом) он продолжает преследовать зло в самом себе. Его дом напичкан искусными приспособлениями: по металлическим рейкам окон пропущен ток высокого напряжения, проведена система сигнализации, замки охраняют двери и т. д. У него мало ценных вещей, но таким образом он поддерживает связь с ловкими изворотливыми злоумышленниками.
Бог: мой личный суд.
Святость: единство с Богом.
Оно наступит, когда прекратится этот суд, то есть когда судья и подсудимый станут одним и тем же лицом.
Суд отделяет добро от зла. Он выносит приговор, назначает меру наказания.
Я перестану быть и судьей, и подсудимым.
Молодые люди, которые любят друг друга, изощряются, придумывая эротические ситуации. Эти ситуации тем забавнее, чем беднее создающая их фантазия и сильнее порождающая их любовь. Рене давил виноград во влагалище своей жены, а затем глотал эти ягоды, отдавая ей половину. Иногда он угощал ими своих друзей, дивившихся столь странному блюду. Кроме того, он обмазывает свой член шоколадным муссом.
— Моя жена — лакомка, — утверждает он.
Другой мой любовник украшает свое самое интимное место бантиками. Третий сплел для головки полового органа своего друга крохотный венок из маргариток. Фаллический обряд рьяно совершается в камерах за кулисами наглухо застегнутых ширинок. Если бы его усвоила чья-нибудь буйная фантазия, какие бы празднества с участием зверей и растений начались бы и какая духовность исходила бы от них, воцаряясь над нами! Я же сажаю в мох на теле Жава перья, которые сыплются ночью из распоровшейся подушки. Слово «яички» перекатывается у меня во рту, как мячик. Я знаю, что серьезность, с которой я воображаю эту часть тела, мое главное достоинство. Подобно фокуснику, извлекающему из собственной шляпы сотни чудесных вещей, я способен извлечь из них всевозможные доблести.
Рене спрашивает, не знаю ли я гомиков, которых он может ограбить.
— Само собой, не твоих приятелей. Твои приятели — это святое.
Поразмыслив пару минут, я вспоминаю о Пьере В., у которого Жава прожил несколько дней.
Пьер В., старый, лысый жеманный педик пятидесяти лет, носит очки со стальными дужками. «Перед тем как заняться любовью, он кладет их на комод», — рассказывал мне Жава, который познакомился с ним на Лазурном Берегу. Как-то раз ради шутки я спросил у Жава, нравится ли ему Пьер В.
— Признайся, что нравится.
— Ты сдурел. Он мне не нравится, но он хороший парень.
— Ты его уважаешь?
— Ну да, он меня кормил и даже прислал мне башли.
Он говорил мне это полгода назад. Сегодня я у него спросил:
— А у Пьера нечего стырить?
— Знаешь, у него одна туфта. Разве что золотые часы.
— И все?
— Может, у него и водятся деньги, но их придется поискать.
Рене нужны точные сведения. Он получил их от Жава, который даже предложил встретиться со своим бывшим любовником и заманить его в ловушку, где Рене обчистит его до нитки. Когда он ушел, Рене сказал:
— Ну и гад же этот Жава. Надо быть последней мразью, чтобы пойти на такое. Знаешь, я бы, наверное, не решился.
Странная тревожная и скорбная атмосфера портит нам жизнь: я люблю Жава, и он тоже любит меня, но неприязнь периодически стравливает нас. Здесь ничего не поделать, мы возненавидели друг друга. Когда возникает это яростное чувство, мне кажется, что я исчезаю, и я вижу, как исчезает он.
— Ты — сволочь!
— А ты — дерьмо!
Впервые он стервенеет и хочет меня убить, гнев ожесточает его: перестав быть видимостью, он становится явью. Но тот, каким был для меня он, исчезает. Тот, каким был для него я, прекращает свое существование, однако в нас продолжает жить, взирая на наше безумие, уверенность в таком окончательном примирении, что мы разрыдаемся, вновь обретя друг друга.
Подлость, слабоволие, вульгарность манер и чувств, глупость и трусость Жава не мешают мне его любить. Прибавьте к этому его доброжелательность. Из столкновения, смешения или взаимопроникновения этих качеств возникает новое безымянное качество — своеобразный сплав. Прибавьте к этому физический облик Жава, его могучее сумрачное тело. Это новое качество похоже на кристалл, гранями которого станут свойства, названные выше. Жава переливается, как драгоценный камень. Его вода и блеск — признаки причудливой смеси по имени Жава, которую я люблю. Я подчеркиваю: мне не нравится подлость и глупость, я люблю Жава не за первое и не за второе качество, но их сочетание в нем ослепляет меня.
Читателю невдомек, каким образом из столь рыхлых свойств образуется твердый кристалл с острыми гранями; читателю невдомек, отчего я сравниваю не сами поступки, а их нравственное проявление с признаками материального мира. Я повторяю, что был ослеплен. В этом слове таится намек на свет — вернее, на световые лучи, подобные искрам кристалла. С ними-то я сличаю новое качество — доблесть, сотканную из слабоволия, подлости и т. д.
У этой доблести нет своего названия, разве что она носит имя того, кто ее излучает. Пусть же эти исходящие из него лучи, отыскав горючее вещество, опаляют меня, ведь это любовь. Неотступно преследуя то, что во мне похоже на это вещество, я добиваюсь исчезновения этих качеств. Их столкновение в личности Жава ослепляет меня. Он сияет. Я пылаю, ибо он меня опаляет. Мое перо, замершее для недолгого раздумья, и слова, которые теснятся в мозгу, воскрешают свет и тепло, с которыми обыкновенно сравнивают любовь: ослепление, лучи, костер, свет, колдовские чары, ожог. Между тем свойства Жава — те, из которых состоит его блеск, — холодны как лед. Каждое из них по отдельности говорит об отсутствии темперамента и температуры.[29]
Я понимаю — то, о чем я рассказал, не выражает сути Жава, а лишь дает представление о мгновенье, когда он предстал предо мной. Точнее, о моменте нашего разрыва. Теперь, когда он покидает меня, я наглядно поясню, отчего я страдаю. Наш разрыв был для меня неожиданным и мучительным. Жава избегает меня. Его недомолвки, беглые поцелуи, мимолетные визиты — он приезжает на велосипеде — всего лишь увертки. Я признался ему в своей страсти под каштанами на Елисейских полях. Сила — на моей стороне. Сейчас, в миг расставания, его волнение и растерянность из-за моего решения, жесткая внезапность разрыва удерживает меня возле него. Он потрясен. То, что я ему говорю — о нас и в особенности о нем, — превращает нас в таких трагических персонажей, что его глаза увлажняются. Он охвачен печалью. Он безмолвно скорбит, и эта скорбь окружает его поэтическим ореолом, который делает его еще более обворожительным, ибо он блестит сквозь туман. Теперь, когда нужно его покинуть, я привязываюсь к нему сильнее.
Рука, которой он берет протянутую мной сигарету, кажется слишком слабой и тонкой для его тяжеловесного тела. Я поднимаюсь, целую его и заявляю, что этот поцелуй последний.
— Нет, Жанно, я тебя еще раз поцелую, — отвечает он.
Через некоторое время, вспоминая об этой сцене, я внезапно проникаюсь уверенностью, что из-за хрупкости его рук мое решение неожиданно для меня стало окончательным и бесповоротным.
Мои пальцы слиплись от клейкого сока ягод омелы, которые они давили под Новый год. Мои руки все еще полны его спермы.
Мокрое белье, которое сушится на веревках, зигзагом протянутых от стены к стене, бросает на нашу комнату тень. Эти вещи — рубашки, трусы, носовые платки, полотенца, носки и кальсоны — смягчают души и тела двух молодых мужчин, обитающих в одном помещении. Мы засыпали, обнявшись, как братья. Если его ладони становятся дряблыми от ледяной воды, он возмещает этот изъян неистовством своей страсти.