– Когда поезд отходит? Анисимов пришел?
– Не беспокойтесь, до отхода поезда бесконечное количество времени, и товарищ Анисимов не опоздает.
– Но у него все мандаты и документы.
Дава-Дорчжи возмутительно бесстрастен. О, он знает такое слово, которое важнее всех мандатов и документов, с этим словом… С таким лицом, наверное, проходили Русью татары.
Стены теплушки обиты войлоком, вынутым из подстилок. Солдаты спят на соломе. В углу круглая железная печка профессора. На полене подле печи, в бутылочке, керосин с коптящим длинным фитилем. Коптилку поправляет женщина. Профессор не видит ее лица: на дворе сумрак и снег. Внизу, под полом, пробегают, постукивая по колесам молотком. За печатью, во всю длину вагона, тесовый ящик. От него пахнет смолой, поблескивают светом коптилки новые гвозди. Тесный промежуток между стенами, стеной вагона и ящиком заложен кирпичами. С кирпичей тает снег. К запахам смолы примешивается запах воды. Будда, Сиддарта Гаутама, плывет в новой лодке. На лодке надпись суриком: «Верх, осторожно».
Дава-Дорчжи маленьким топориком колет дрова.
– Не считая вас, профессор, у нас наряд на двенадцать человек. Вы и товарищ Анисимов едете по другому литеру. Но двенадцатый человек отказался ехать на родину, и я взял женщину…
– Почему он отказался ехать?
– Он умер. Я взял женщину, она монголка. Я поступил мудро.
– Она чья-нибудь жена?
– Не знаю, возможно. Но она – женщина, – хихикнул он неожиданно. – С женщиной у нас будут ссоры и драмы, и мы будем узнавать друг у друга весьма легко характеры. Не правда ли, я поступил мудро?
– Мудрость – это поступать так же, как мы поступали вчера. Иной мудрости нет.
– Вы ловите мои мысли, профессор. Это наша мудрость, и вы думаете, что, высказав ее мне, вы добьетесь у меня ее объяснения. Вы правы, в этой мудрости самое важное – объяснение.
Полено не колется. Дава-Дорчжи распахивает дверь и спрыгивает. Морозно звенят буфера. К составу прицепляют паровоз. Бранится машинист. У дверей, размахивая портфелем, что-то торопливо говорит Анисимов.
– Где ж ваш багаж? – спрашивает профессор.
Анисимов указывает на портфель и, отставив широкий и длинный валенок, отвечает поучением:
– Какие же в коммуне багажи? Отсталый индифферентизм… Вот мы вчера с вами о Красной Армии разговаривали, а сейчас в третьем классе митинг затеяли. Меньшевичок нашелся. Вот я им и покажу. Что, портфель оставить? А на чем же я спать буду?… Я не отстану, не отстану…
Анисимов исчезает. Профессор возвращается к печке, он греет руки и говорит:
– Я одинок, господин Дава-Дорчжи. Я верил, что благодаря своим трудам я приобрету тихую старость, то есть сытость, тишину…
– У нас добавляют: молодую жену, господин профессор. Я обещаю вам счастье и молодую жену, шестнадцати лет, не более. Она будет вас любить, ибо у нас женщины любят больше всего мудрость. А вы мудры, вы сразу поняли меня… Вы возвращаете этой поездкой свою молодость, вы сможете еще долго заниматься трудом, умственным трудом, великим трудом, единственным, которым может гордиться человечество. Что сила, если в мгновение ока бык валит самого сильного человека земли? Что голос, если гром заглушает голос целых армий?
– Я вас не понял, вы выдумали меня…
– У нас впереди много времени, гражданин профессор, и для объяснений, и для благочестивых размышлений… Да будут затканы драконами ваши мысли, Виталий Витальевич.
Монголы ровняют солому для сна. Женщина уходит в угол. Солдаты собираются и слушают лениво говорящего Дава-Дорчжи. Дава-Дорчжи проводит пальцем черту: они садятся по этой черте на корточки удивительно ровно. «У восточных народов есть чувство, не свойственное нам, геометрическое чувство», – думает профессор.
А вовсе надо думать не о геометрическом чувстве, нужно думать о другом, то есть захотеть думать о другом, заставить себя думать…
…Роль Красной Армии в русской революции, необычайные принципы организации армии. Товарищ Анисимов говорил и понимал, что остановиться нельзя, ибо те необычайно сильные доводы, которые он придумал, ускользнут. Меньшевичок уцелеет. А прервать нужно было бы для того, чтоб попросить коменданта станции задержать на десять минут поезд, пока товарищ Анисимов не кончит речь. Где догадаться самому коменданту? Вот он, разинув рот, смотрит на оратора, – и товарищ Анисимов в продолжение сорока минут громит подлого меньшевика. Поезд тем временем уходит…
…В теплушке, у соснового ящика с Буддой, молились монголы. Дава-Дорчжи, распластав перед Буддой руки, читал восхваления:
– Преклоняю колена с выражением чрезвычайнейших почестей пред своим высочайшим ламою, видение которого не имеет границ, и даже пылинки, поднимаемые ногами его, являются украшением для чела многих мудрецов. Молитвенно слагаю свои ладони. Разбрасываю хвалебные цветы перед обладающим могуществом десяти сил, драгоценностью нежных ногтей, которыми украшены короны ста тэнгиев.
Глава четвертая
Мундиры итальянцев и французов, павлиньи хвосты, а также разговор о клозете великою князя Сергея Михайловича
Мысль живет ранее кисти.
Очарование пребывает вне картины.
Подобно звуку, гнездящемуся в струне,
Подобно дымке, делающейся туманом.
Xy-Aн-Юе «Категория картин»
Снаружи, на дверях профессор крупно мелом написал: «Вход воспрещается. Служебная народного комиссара просвещения». Все же солдаты заглядывали и спрашивали: «Нельзя ли, товарищ, доехать?» Дава-Дорчжи говорил: «Груз сопровождаем. Проходи».
Весь день в теплушке монголы пьют чай. На станциях кипяток захватывают ведрами, и женщина один за другим подогревает чайники. За чаем они говорят о скоте, о лекарствах и религии. Иногда, зевая, Дава-Дорчжи ложится на спину и медленно, точно вдевая в иголку нитку, переводит профессору разговоры солдат. Часто они что-то продают, торгуются, хулят и хвалят продаваемое и сговариваются пожатием пальцев, причем один опускает рукав, а другой всовывает туда руку. Пожав тайно пальцы – сговорившись, монголы опять пьют чай.
Вначале профессор записывает разговоры, мысли, встречи, но бумагу он теряет и, прикрыв ноги одеялом, целыми днями сидит перед печью. Ночью на станциях солдаты воруют дрова, доски, какие-то шпалы. Станции забиты поездами. Звенит, напрягаясь, линия рельсов. Теплушки забиты солдатами, женщинами, мешочниками. Со звоном, визгом и гулом проносится все это мимо. Иногда теплушку ставят в тупик, и она днями стоит там, пока ее в ночь не прицепят.
Внезапно, где-то на разъезде, в теплушку вбегает товарищ Анисимов. Шарф у него еще грязнее, а валенки в саже. Стукнув кулаком по ящику, он оторопело кричит:
– Здесь! Едешь? Еле нашел вас, ладно – номер запомнил. Тифозных нету? Сейчас борьба с эпидемиями. Белогвардеец прет. Я сейчас!…
Опять бежит. Портфель у него стал тоньше, волосы – цвета старого хлеба – растут где-то по носу. Он, хватаясь за голову, вскакивает на паровоз проходящего поезда и опять исчезает.
Профессора раздражает лень, ежеминутные чаи, своя неожиданная поездка, свое неуменье устраиваться, холод и ветер за дверьми. Ложась спать, он говорит Дава-Дорчжи:
– Я вынужден буду предупредить политрука, гражданин, что в вашем лице едва ли едут представители трудового народа Монголии.
Дава-Дорчжи шуршит соломой.
– Разве Виталий Витальевич знает трудовой народ Монголии? Сам заместитель наркома докладывал вам, что у нас пятьдесят процентов населения – ламы.
– Политруку неизвестно, какое отношение имеете вы к статуе Будды… когда, насколько я понял вас, вы – гыген, настоятель монастыря, и вообще, с точки зрения политрука, лицо подозрительнейшее. Да-с!
– Разве я виноват в том, что священнейший и благословеннейший Будда в очередном воплощении своем избрал мое грешное тело…
– Вы же не говорили об этом заместителю наркома.
– …Но он этому не поверит. Вы только один верите этому.
– Я вам верю?
– Тогда зачем же смеяться над религиозными предрассудками или верованиями других? Можно говорить о другом, например, о мундирах итальянцев и французов. Кстати, я знаю анекдот о мундирах, с присовокуплением павлиньего хвоста… Вначале я скажу вам несколько слов, как я попал на германский фронт, а дальше буду…
Профессор, кашляя и почему-то ощущая дрожь в ляжках, говорит:
– Если бы я имел больше подлости, я бы сказал политруку о вашем офицерском звании… возможно…
Профессор Сафонов опрокинут, давится: жесткая солома забивает ему рот. Ноздрю больно колет, и склизкая теплота заливает ему нёбо. Дава-Дорчжи тычет ему кулаком в ребра и, отплевываясь, быстро бормочет:
– Счастье твое, помет, что меньше подл!., а! Я тебе покажу офицерское звание. Тебе что, хлеба мало или мяса захотел, сволочь? Наран. Ыйй!…
Женщина зажигает коптилку. Дава-Дорчжи вскакивает. Профессор выплевывает солому и напуганно бормочет извинения. Дава-Дорчжи быстро застегивает шинель, он глядит в угол и говорит: