когда я обнаруживал, что моё обыкновение осталось при мне. Я оправдывался тем, что эта привычка выработалась, наверное, после того, как родители умерли, и мне пришлось жить у чужих — и потому я только и делал, что пытался понять, чем грозят мне эти незнакомые лица.
Однажды я углубился в размышления о том, когда же всё таки появилась у меня эта привычка. То ли тогда, когда я ещё жил у себя дома, то ли тогда, когда мне уже пришлось жить у людей. Найти ответ я не смог.
Я отвернулся от девушки. Океанский берег был освещён осенним солнцем. Этот свет пробудил во мне детские воспоминания.
После смерти родителей я прожил вместе с дедом в деревне почти десять лет. Дед был слепым. Многие годы подряд он сидел в одной и той же комнате, на одном и том же месте. Перед ним стояла жаровня с углями — он мёрз. Дед сидел, обратившись лицом к востоку. Постепенно разворачивался к югу. И никогда — к северу. После того, как я обратил внимание на манеру деда поворачиваться только в одном направлении, я ощутил настоящее беспокойство. Я просиживал рядом с дедом часами, но никогда не видел, чтобы он повернулся к северу. Словно электрическая кукла, которой положено через каждые пять минут поворачиваться только направо, дед смотрел только на юг. Это было немного скучно и немного жутко. Юг — это свет. И даже слепому юг кажется чуть светлее. Так мне казалось.
Потом я забыл о деде, а сейчас вспомнил снова — как он поворачивался к солнцу.
Мне хотелось, чтобы дед хоть раз повернулся к северу, и потому — ведь он был слепым! — вышло так, что я изо всех сил вглядывался в его незрячие глаза. И заключил, что привычка смотреть в глаза брала начало с тех дней, когда я жил ещё в родном доме. Я приобрёл её не в ту пору, о которой мне не хотелось вспоминать. Теперь я мог совершенно спокойно пожалеть себя — вот и всё. Открытие наполнило меня радостью — я был готов пуститься в пляс. Тем более, что в этот момент я так хотел преподнести себя той девушке наиболее благоприятным образом.
«Я уже привыкла, но всё равно немного стесняюсь».
Эти слова прозвучали как разрешение снова посмотреть на неё. Наверное, она хотела также сказать, что мои манеры показались ей вначале несколько странными.
Теперь я мог посмотреть на неё просветлённым взглядом. Девушка слегка покраснела, глаза её были хитрыми. «Теперь с каждым днём моё лицо будет казаться тебе всё менее незнакомым. Так что беспокоиться не о чем», — сказала она по-детски.
Я засмеялся. И ощутил прилив нежности. Она и дед связались в одно целое. Мне захотелось выйти на залитый солнцем океанский берег.
[1923]
Антикварная лавка располагалась на перекрёстке. Перед входной дверью на тротуаре стояла фарфоровая статуя бодхисатвы Каннон ростом с двенадцатилетнюю девочку. Когда мимо проезжали трамваи, стеклянная дверь дребезжала, вместе с нею дрожала и статуя. Каждый раз, когда я проходил мимо лавки, мне становилось не по себе — а вдруг упадёт и разобьётся?
Однажды мне приснился сон…
Статуя вдруг покачнулась и стала падать. Я хотел поддержать её, но неожиданно руки Каннон отделились от туловища и обняли меня за шею. Я отскочил — было что-то жуткое в оживших вдруг руках безжизненной статуи и в холоде её фарфоровых объятий.
Каннон беззвучно падает и разбивается на мелкие кусочки.
И тут, непонятно откуда, появляется Она и, присев на корточки, торопливо собирает разлетевшиеся во все стороны блестящие осколки фарфора. Поражённый Её внезапным появлением, я пытаюсь что-то сказать в своё оправдание — и просыпаюсь.
Я попробовал истолковать свой сон.
«Так же и вы, мужья, обращайтесь благоразумно с жёнами, как с немощнейшим сосудом…».
В то время мне часто вспоминалась эта фраза из священного писания. Слова «немощный сосуд» всегда ассоциировались с чем-то, сделанным из фарфора. И ещё: таким немощным сосудом была для меня Она.
Действительно, девушка — это нечто легкобьющееся. Что для неё любовь? Саморазрушение — можно ведь и так сказать.
В моём сне — не собирала ли Она торопливо свои собственные осколки, своё собственное, вдребезги разбитое тело?
[1924]
Перевод Сергея Смолякова
Воды озера слабо мерцали вдали. Будто затхлая вода старого пруда с лунным отблеском на ней. На том берегу неспешно горел лес. Куда бы ни достигал взгляд, всюду был огонь. Пожар в горном лесу. Пожарная машина красиво отражалась в воде. Она была похожа на игрушечную.
Склон горы был чёрным — по нему поднимались и поднимались люди.
Воздух — прозрачен и словно слегка подсушен.
Полоска города под горой казалась потоком огня.
…Она отделилась от группы людей и стала спускаться. Спускалась только она одна.
Стало как-то немыслимо тихо.
Я видел, как она шла прямо в море огня. Мне стало не по себе.
И в этот момент я вдруг ясно услышал, как разговариваю с ней. Впрочем, она молчала.
— Зачем ты спускаешься? Ты хочешь сгореть?
— Нет, я не хочу умереть. Но в западной части города твой дом. Поэтому я направляюсь к востоку.
Чёрная точка её фигуры будто полоснула мне по глазам, залитым пламенем. Я открыл глаза. Потекли слёзы.
Мне стало понятно, почему она не хотела идти туда, где был мой дом. Пусть она думает всё, что ей угодно. Меня же пронзила догадка. Мне, без всякой связи с этой женщиной, хотелось думать, что пусть её чувства ко мне охладели, и она вроде бы никакой любви не ощущает, но где-то в глубине у неё осталась капелька любви. Можно было посмеяться над моими чувствами, но мне тайно хотелось, чтобы всё обстояло именно так.
Да, это было видение. Но разве я действительно полагал, что в её сердце не было ни капельки сострадания?
Видение — это мои чувства. Её чувства, данные мне во сне — это её чувства, которые взрастил я. И пусть даже во сне не было страсти и торжества любви…
Мне стало одиноко и грустно.
[1924]
Уж и не знаю как, но я понял, что это Италия. На вершине холма — палатка, словно сшитая из полосок парашютного шёлка. Над ней развевался колеблемый майским морским ветром флаг. Внизу, под горной зеленью, было голубое море (похоже на побережье в Идзу с его