«Да нет же, нет, этого быть не может! Померкшие глаза Павлика часто мигают, по вискам его катятся точно две слезинки. Этого совсем не может быть: она так кротко улыбалась, и волосы у нее золотые, и сияние было от них». Он все сидит в кустах на земле, около него трется, мурлыча, голодная кошка, окруженная котятами, и выгибает спину. Павлик смотрит на кошку. Мурлыча, она ложится на бок, а пестрые слепые котята набрасываются на нее и. давя друг друга, тыкаются мордами в ее иссохший, покрытый бугорками живот. Павлик все смотрит на кошку, ничего не понимая…. А вот в летнем сумраке притаенно взвизгнула дверь купальни. Вот она приоткрывается. Усатое, как у кота, лицо дяди Евгения показывается в щели. Осмотревшись, он осторожно выходит на мостик, делает несколько быстрых шагов вперед и при этом тоже мурлычет, как кошка; потом возвращается по дороге к купальне, и идет уже спокойно и непринужденно, точно прогуливаясь по лесу, насвистывая марш. А из двери показывается золотое прекрасное лицо со стыдящимися глазами.
И они оба, словно случайно встретившись, невинно идут по аллее к дому мимо изумленного, уничтоженного Павлика, мимо невозмутимо мурлычущей кошки и ее слепых котят.
Вот все, что вспомнилось Павлику в быстрых днях того лета. В сере дине августа они выехали в город, и началась новая, уже гимназическая, жизнь.
1
Снова город, те же осененные туманом, гордые, равнодушные, высоко взнесенные главы церквей, те же каланчи, дворцы богачей к утлые хижины, но не то уже сердце.
Нерадостно оно и доверчивым быть перестало. Воздух такой же нежный и тихий, но не тихо и вовсе не нежно на душе.
«Как живут люди, как неверно», — думает Павлик. Почему это он с десяти лет должен жить отдельно от мамы? Почему все живут своими семьями, а он должен быть заперт в казенном пансионе? Почешу у тети Фимы муж богатый и они живут в блестящем доме, а он, Павлик, и мама в заброшенной оранжерее у злобной тетки? Да, все устроено неверно; обманывает и этот город, такой прекрасный в отдалении, такой чистый, вызолоченный солнцем. Уже не пленяет сердца простор равнины, и не кажется город, как прежде, невинным и милым. Будет трудно и горько, чувствуется что; будет многое жуткое, и начнется скоро, всего через два дня, как уедет мама, и он останется один в чужом городе, в этом каменном и гулком гимназическом пансионе.
Если бы можно было, надо бы ехать назад. Но куда уйти от него, от города, где скрыться? Снова в деревню? Но там столько увидено темного. Вот если бы можно было убежать куда-нибудь вместе с мамой совсем прочь от людей, в бескрайнюю американскую прерию, и там выстроить дом на неприступной скале, завести стада мустангов, обрабатывать среди мирных племен Орлиного Глаза землю, и жить только с ней, с этой, с печальными глазами, — только вдвоем.
А тарантас все едет, все приближается к городу, и такой же, как раньше, вечер, безветренный и ровный, и столь же громадное солнце спускается над лесами за городом на фабричные трубы. Вот, как раненый зверь, взревела паром труба. Точно нож воткнули в спину чудовища, и чудовище издало рыкание, потрясая холмы.
— Мама, мама, да уедем от людей навсегда.
Вскидывает голову задумавшаяся, утомленная мама.
— Что ты, маленький мой?
Смотрит Павлик в эти глаза беспенные, окруженные синевою болезни.
— Нет, ничего, милая мамочка, это я так.
Неодобрительно и сурово покачивает головой сидящий на козлах рядом с ямщиком старый повар Александр. «Придумали зачем-то учение… Вот невидаль — точно не жили»… Александра тоже взяли с собою в город на эти дни. Он побудет с Павликом и потом довезет маму обратно. Так спокойнее было. Так Павлик хотел.
Осторожно ступают по красной песчаной дороге копыта лошадей. Скрипят под колесами гальки. Снова ревет труба. Но не слышит мама. Крепко охватила она острые плечи своего единственного захватила и не пускает. «И все же покинуть его должна: должна уехать».
Ямщик слез с козел, подвязывает колокольчик. Значит, они в предместье. Да, они уже во власти города, город возьмет его, маленького, нервного, черноглазого, и запрет в казенной клетке. Так указано кем-то, так быть должно. С десяти лет он должен жить один.
Отчего это в жизни бывает так?
Проплывают мимо маленькие косые домики форштадта; красивые издали, дома стали некрасивыми вблизи, они бедны и наги со своими проржавленными крышами, которые нужно сменить…
Даже закрывает глаза Павел, до того все это известно и неприятно; но он сейчас же поднимает голову, потому что вокруг тарантаса свистят и улюлюкают мальчишки, а тарантас въехал в толпу.
— Проезжайте, поезжайте скорее! — каким-то особенным отревоженным голосом говорит ямщику Елизавета Николаевна, а Павлик, открывший глаза на шумы, видит, как по улице, к заросшему подорожником двору, к старой церкви, под гомон и улюлюканье бегут двое, мужик и баба, и баба совсем почти голая, в одной рубашке, с развитой косою, и достигает ее бородатый мужчина и с ругательствами бьет ее палкой по спине, плюясь и рыча. Свистят и празднуют мальчишки, гомонят что-то, чего никак не понять
— Мама, да что это?.. — побледнев, кричит Павлик. — Зачем он ее бьет, за что мучает?.. — А баба упала в серых кустах сирени близ церковного входа, и мужик бьет ее сапогами в живот, и все гогочут, одобряя расправу.
Остановился тарантас, в толпе не проехать, остановились лошади, ямщик смотрит с интересом, крутя головой.
— Да что же это, что, мама? — снова спрашивает Павлик. — Почему ты не отвечаешь?.. — Он заглядывает в побуревшее лицо матери, видит на козлах с презрением плюющего Александра и стихает. Не понимает он всего, а глаза сделались злыми. Сторожко замерло словно озлившееся, отяжелевшее сердце.
— Вот он бьет, а все смеются и одобряют. Да еще у церкви бьет, — беззвучно шепчет он, уже не ожидая ответа. И особенно разительным кажется ему то, что бьют женщину в церковной ограде; она прибежала, как видно, к богу для защиты, а вот н оконце блеснуло седенькое длинноволосое бородатое лицо, мелькнуло и скрылось, и сморщенная рука спешно прикрыла раму, а женщину бьют подле самых ступеней алтаря, подле кроткого бога, стоящего с крестом в вызолоченной раме над дверью. Павлик хорошо помнит историю: это Иисус, пророк, кроткий друг детей и женщин, так охотно и часто призывавший их к себе… Зачем же так злы люди? Ведь они — христиане! Зачем они идут против воли своего бога и бьют плачущую женщину, которая не в силах подняться? Беспомощно осматривается Павел по сторонам, схватив бледные руки матери, и вот слышит колючее сипение, похожее на бой старых, проржавевших часов:
— Подбавь еще! Поделом ей, шлюхе… — Александр сидит на козлах с багровыми взмокшими ушами. Катай ее, так!
«Как поделом? За что?» А к бабе, отделившись от толпы, подходит колючий, растерзанный старик с лицом подвижника, и под прежний свист и гомон выливает на женщину ведро помоев.
— Поезжайте же, поезжайте! — кричит Елизавета Николаевна ямщику. Острая спина кучера колышется на козлах, ворчит и плюется седой Александр.
«Что это за вещь, которая так заставляет мужиков с бабами драться?» — беспомощно думает Павлик.
2
Та же гостиница, словно тот же сонный озлобленный швейцар, та же ржавая вывеска: «Номера для приезжающих и биллиарды». Даже словно тот же человек в белом стоял у входа в полутемном коридоре, и точно та же самая салфетки была зажата под мышкой его.
— Номерок спокойственный и окнами на юг! — точно сказали его потрескавшиеся губы.
Опечаленно и притаенно улыбнулся Павлик. "Эта грязь, бедность и скупая злоба жизни. Вот ему еще одиннадцати не исполнилось, а как много он видел уже, как жизнь шла вокруг неверно и тупо. И в деревне, где он жил, и в городе, где теперь будет, везде люди были злые, и жили криво и злобно, грязно и непонятно.
Номер заняли другой, а горничная оказалась та же печальная женщина, у которой была девочка с кривыми ногами.
Не заехала к родным мама. Устала она, и волновалась, и печалилась; сказала: «Завтра поеду с визитами, а сегодня отдых».
Устроились, стали обедать. Угрюмо чавкал, обсасывая бараньи кости, повар Александр. Гремела наверху унылая простуженная музыка. Избегала мама смотреть на Павлика, и все же, подняв внезапно взгляд, примечал он на себе пытливые отсветы ее опечаленных глаз.
— Что ты, мамочка?
— Гимназистик ты мой маленький, гимназистик милый! — со странным дрожанием в голосе проговорила Елизавета Николаевна и отошла к окну. Поправляла там занавески, смотрела на улицу, хотя никого на ней не было. Не подходил к матери Павел; в тайном и робком смущении смотрел он с дивана, как надвигался на улицу сумрак, как падала ночь.
И опять, как раньше, заснули они под музыку «Коль славен» и долго шептали, обнявшись, обливаясь слезами.