– Ох и бес ты, Палко. А больше никого?
– Никого? Как это никого? Да всех не перечтешь, голова у меня – не требник. Ужо сами увидите, еще и надоесть успеют.
За разговором этим комнатный гайдук одевал барина, тщательно разглаживая, расправляя на нем каждую складочку.
– Ну, а какого-нибудь необычного гостя, который не очень-то бывал у меня, такого нет?
Палко вытаращился, не зная, что сказать.
– Да есть этот вон, супликант, он тут ни разу еще не бывал.
– Эх ты, простота!
– Да откуда ж мне ведомо, кого еще ждать угодно вашему высокородию! – огрызнулся Пал, в сердцах так насаживая доломан на барина, что за малым руку ему не сломал.
– Я знать хочу, – сказал Карпати веско, – прибыл ли племянник мой Бела, или нет?
Пал перекосился весь при этом имени и бархатную щетку выронил, которой только что приготовился разгладить барину воротник.
– Кто? Вертопрах этот?…
– Но-но! О Карпати не смей непочтительно говорить, запомни у меня!
– Да? – закладывая руки за спину, сказал Пал. – Уж не задумали ли вы мириться? С ним, кто обиду такую нанес вашему благородию?
– А тебе какая печаль?
– О, мне-то никакой, какая еще печаль; вы – важные господа, чего мне, гайдуку паршивому, не в свое дело соваться. Миритесь себе на здоровье. Мне-то что. Обнимайтесь! Хоть поженитесь друг на друге, какое мне дело. Меня-то он, добрая душа, пальцем ведь не тронул, он ваше благородие только оскорбил, – так ежели вашему благородию это нравится, пожалуйста! Сделайте милость.
– Ну-ну, Палко! Бона, разошелся, – попробовал барин Янчи взять шутливый тон. – Скажи лучше, кто еще-то здесь.
– Из челяди – пукканчский приказчик, сыр огромаднейший приволок; потом еще дудайский протопоп, терпеть его не могу.
– Уж будто не все равно ему.
– Ему пускай все равно, да я-то его не выношу.
– Почему ж не выносишь-то, старый ты чудила?
– Да сколько ни вижу его, все о здоровье вашего благородия справляется. На что ему, спрашивается, здоровье ваше сдалось? Не доктор же он.
– Ой, не в духе ты что-то сегодня, Палко. Ну а причт-то весь здесь?
– О-гы-гы-гы-гы, – осклабился Пал, – как же-с. И хор дебреценский с подголосками, и цыганских оркестра целых четыре; сам Бихари[208] пожаловал. Ректор своих семинаристов во дворе уже выстроил; вы не пугайтесь, ваше благородие, ежели громко очень гаркнут, как вас увидят. И фейерверкер на месте, ладит там что-то среди деревьев, сюрприз, говорит, к вечеру готовит. Сено бы только опять не спалил, как прошлый год.
– А комедиантов нет?
– Как же нет, здесь они, а чему я давеча засмеялся-то! Локоди этот опять; впятером они: сам, он героев будет представлять, цирюльный подмастерье, худенький такой, стариков у него играет, а дама пожилая – барышень молоденьких. Уже и сговорились, что будут вечером давать. Пока, значит, господа в зале отобедают, они в прихожей Добози с женой[209] изобразят в двенадцати живых картинах, с бенгальским огнем.
– А почему в прихожей, а не в театре моем?
– Мал он для них.
– Так их же пятеро всего.
– Да, но и гайдуки тоже нарядятся, кто турком, кто мадьяром, – из чулана все подходящее повыгребли уже: платье, оружие. А школяры тем делом былину споют про Добози. Дярфаш сейчас слова сочиняет, а регент – музыку. Ух славно!
Простодушный старик, как ребенок, радовался предстоящей комедии.
Тем временем он уже умыл, побрил и причесал барина, ногти ему постриг, повязал шею косынкой и застегнул его честь по чести.
– Ну, теперь и на люди можно.
– А трубка где моя?
– Тю! Какая еще трубка! Забыли, что в церковь надо прежде сходить, помолиться, кто ж курит до того.
– Верно. Твоя правда. А чего не звонят до сих пор?
– Обождите еще. Сперва попу надо послать сказать, что встали его благородие.
– Да не забыть прибавить: «Хороша колбаса долгая, а проповедь короткая».
– Знаю, – сказал Пал и побежал к священнику, чьей главной слабостью было, собственно, не много-, а скорее уж злоречие: тот единственный раз в году, когда перед ним оказывался барин Янчи, принимался он так его поносить во имя господа, что гостям на весь обед хватало потом горючего материала для шуток.
Случай, однако, избавил на сей раз барина Янчи от этого сомнительного удовольствия: отец благочинный нежданно захворал и не мог отправлять свои обязанности.
– Ничего, протопоп ведь есть! – сказал прибывший с этим прискорбным известием Палко.
– О нем ты мне больше не поминай! – воскликнул в сердцах барин Янчи. – Уж он возьмется – до ужина не кончит. Да еще так расхваливать пойдет во всеуслышанье, со стыда сгоришь. Пусть лучше служит супликант.
Супликант – носивший тогу[210] семинарист – за свои пять лет (не жизни, а обученья) никогда еще не видел стольких господ зараз; легко себе представить испуг бедняги, уведомленного, что через четверть часа ему надо проповедь произнести во спасение этакого множества заблудших душ.
Дать бы деру, да с него не спускали глаз и, заметив его терзания и опасения, всякие шутки начали над ним шутить: взяли и пришили его платок к карману, чтобы при нужде не смог вытащить; уверили, будто кантор – это Выдра, которого он и пошел упрашивать заиграть сразу на органе, буде запнется. И наконец, вместо молитвенника подсунули ему огромный скотолечебник.
Простодушный школяр не обладал таким присутствием духа, как Михай Витез Чоконаи.[211] Тот в аналогическом случае, когда его молитвенник подменили поваренной книгой озорные барчуки, прочитав: «В уксусе…» и мигом смекнув, что речь о маринованных огурцах, смело продолжил: «В уксусе… губку омоченную поднесли к устам его». И такую проповедь сымпровизировал на эту тему – всем на удивление.
А бедный супликант, увидев, что взял на кафедру книгу, лишь скотине дарующую исцеление, совсем ошалел, позабыл даже, как «Отче наш» читается. Так и сошел вниз, не произнеся ни словечка. Пришлось и впрямь просить протопопа, взяв прежде с него обещание удовольствоваться одним молебном, без проповеди. Но и тот затянулся на целых полтора часа. Достойный священнослужитель столько истовых молений вознес о благополучии рода Карпати, всех мужских и женских отпрысков его in ascendenti et descendent,[212] – за здравие их на этом и упокой на том свете, что им, право же, ни тут, ни там не должно было впредь учиниться никакого худа.
На молебствие явились все гости, но барин Янчи ни с кем не хотел заговаривать, не очистясь прежде душой. Нечто необычно приподнятое изобразилось на его лице, и на колени он опустился с благоговением глубоким, искренним, потупив глаза при восхвалении его заслуг, будто такой безделицей ощутив сотворенное им добро в сравнении с тем, что мог бы сделать и что сделать надлежит… «Хоть бы годок послал еще господь, – вздыхал он про себя, – и наверстаю, что в жизни упустил. Да суждено ли столько?… Протяну ли хоть месяц еще, день даже один?» Совсем умиленным покинул он храм и, лишь отвечая на поздравленья, стал возвращаться мыслями к делам привычным, повседневным.
Необычная внутренняя умягченность барина Янчи ничуть не препятствовала веселью остальной компании: кто в карете, кто верхом, всяк знай дурачился да потешался по дороге из церкви в усадьбу. Фрици Калотаи, посадив к себе восьмерых, погнал во весь дух, и вдруг на полном ходу все колеса соскочили; телега вверх дном: кому руку, кому ногу придавило. Это Мишка Хорхи, греховодник, пока сидели в храме, чеки у всех повынимал, а бедному Фрици пришлось поплатиться. Лаци Ченке первый раз приехал на собственной лошади, и вот какой-то шутник возьми и сунь тлеющий трут ей в ухо. Хозяин – в седло и тут же – хлоп наземь без сознанья, сброшенный осатанелым конем.
В другое время такие проказы очень забавляли барина Янчи, но сейчас он только головой качал. А Мишка Хорхи между тем такое вытворял – животики надорвешь. Он и молитвенник семинариста подменил, и кантору сиденье смолой намазал, чтобы прилип, и пороху на кухне вместо мака наложил, а мак пересыпал гайдукам в пороховницы, – те залпом хотели приветствовать вернувшихся, но ни одно ружье не выстрелило; маковники же печь разорвали. Гуртовщик, который за небольшую плату арендовал харастошскую пушту у барина Янчи, в знак признательности привез ему громадный сыр, в котором спрятана была пара голубей. Мишка же Хорхи двух жирных крыс посадил на их место, и когда овчар, поднося сыр, снял верхушку, не пернатые, а мохнатые выскочили оттуда прямо в публику.
Однако барина Янчи все это теперь не смешило, он даже предупредил Мишку: веселиться попристойней, глупостей разных не выкидывать, как бывало. Поэту велено было предъявить стихотворение, которое он собирался прочесть за столом: нет ли выражений плоских, площадных; цыгану строго-настрого запрещено лобызать всех подряд, как упьется. Борзых выпроводили на галерею, запретив подпускать к столам и куски им бросать, как обычно; цыгане-скрипачи, актеры, школяры получили наказ держаться наиприличнейшим образом, а весь простой люд оповестили, что жаркого будет вволю и вина хоть залейся, но драться – ни-ни, драки на сей раз отменяются.