Прочно оставаясь на национальной почве, он смог воспринять достижения мировой культуры, причем не эпигонски, не эклектически, а творчески, глубоко осмыслив их. Особенно большое влияние оказала на него русская литература. «Среди всей современной иностранной литературы,— писал он в предисловии к русскому изданию своих новелл, впрочем, так и не увидевшему свет,— нет такой, которая оказала бы на японских писателей и читательские слои большее влияние, чем русская. Даже молодежь, незнакомая с японской классикой, знает произведения Толстого, Достоевского, Тургенева, Чехова. Из одного этого ясно, насколько нам, японцам, близка Россия... Пишет это японец, который считает ваших Наташу и Соню своими сестрами». Можно ли после этого удивляться, что поэтика Чехова оказалась столь близка Акутагаве, а внешний облик героя «Бататовой каши» буквально «списан» с гоголевского Акакия Акакиевича?
Акутагава жил в чрезвычайно сложный период японской истории. В период, когда ломались старые и нарождались новые представления, новые идейные течения. Видимо, этим можно объяснить тот факт, что творчество Акутагавы далеко не всеми, даже весьма дальновидными и искушенными, критиками понималось верно. Ему приписывалось многое, в чем он не был грешен, перечеркивались и многие его достижения.
Об Акутагаве в японской критической литературе сложилось немало легенд. Одна, наиболее стойкая: Акутагава — поборник чистого искусства, писатель, стоявший в стороне от жизни. Случайное замечание, оброненное в молодости, служит чуть ли не определяющим в понимании его творческой позиции. «Жизнь человека не стоит и строки Бодлера»,— сказал как-то юный Акутагава, увлеченный «Цветами зла», и эти его слова без конца повторяются, чтобы доказать, что для Акутагавы искусство господствует над жизнью. При этом игнорируется вся творческая практика писателя. «Существует вульгарная точка зрения,— писал позднее Акутагава,— что литература не связана с политикой. Это неверно. Скорее можно сказать, что особенность литературы состоит как раз в том, что она существует благодаря возможности быть связанной с политикой». Можно привести и такое его высказывание: «Искусство для искусства — во всяком случае, искусство для искусства, когда речь идет о художественном творчестве, может вызвать лишь зевоту».
Общественная пассивность — вот что лежит за идеей чистого искусства, убежденностью, что служение искусству — высшая форма деятельности для творческой личности. Отвергая подобную позицию в отношении искусства, Акутагава тем самым отвергал и общественную пассивность. Это утверждение отнюдь не противоречит тому, что целью Акутагавы всегда было создание произведений высокого искусства. Как известно, Л. Н. Толстой предполагал издание журнала, который, по его мысли, должен бил объединить людей, верящих «в самостоятельность и вечность искусства». Но это, разумеется, не означало приверженности Толстого к теории искусства для искусства.
Но, однажды родившись, легенда об Акутагаве как стороннике искусства для искусства продолжает существовать. Действительно, Акутагава — писатель достаточно сложный, и путь его в литературе но прост. Но наметить основную линию его движения можно. Начав с новелл об эгоизме человека, с критики несовершенства человека, он перешел к критике социальной несправедливости и, наконец, к критике буржуазного общества в целом. В «Словах пигмея», своем итоговом произведении, он писал: «Уничтожить рабство — значит уничтожить рабское сознание. Но нашему обществу без рабского сознания не просуществовать и дня».
Нет нужды превращать Акутагаву из критика пороков буржуазного общества в глашатая революционного его преобразования, то есть искажать истинный облик писателя. Но так же неверно было бы лишить Акутагаву его критического пафоса и тем самым сделать из него декадентствующего нытика, растерявшегося перед несовершенством социальных порядков.
У Акутагавы немало новелл о зле, о насилии, о несправедливости. Но, в отличие от декадентов, он никогда не смаковал их. Они для него всегда со знаком минус, и не как нечто данное, неизбежное, а как возникшее и преодолимое или, во всяком случае, как должное быть преодоленным. В противовес декадентам, Акутагава брал человека не в отрыве, а в тесной связи с жизнью общества, независимо от того, была такая связь прямой или опосредованной. Есть и еще одна, пожалуй, главная, черта, отличающая Акутагаву от декадентов, — гуманистический пафос его творчества.
Внутренний мир человека, психология человека как объект познания, а не только как объяснение его поступков — вот то новое, что, следуя за Достоевским, принес в японскую литературу Акутагава, вот та новая грань реализма, которая в прошлом отсутствовала в японской литературе. Причем Акутагава показал внутренний мир человека не сам по себе, а в столкновении с окружающим миром. Реализм Акутагавы формировала японская действительность, прогрессивные тенденции, наметившиеся в ней. Реализм Акутагавы, как и реализм японской литературы XX века в целом, утверждался, преодолевая натурализм, с одной стороны, и декадентские течения — с другой.
Акутагава всегда проводил четкую грань между реализмом как методом отображения действительности и простым фотографированием действительности, в смысле скрупулезно точного описания событий, людей, ситуаций. Описание факта как такового его не устраивало. Правда жизни, взятая лишь в своих типических проявлениях, умышленный отход от узко понимаемой реалистичности во имя глубокого проникновения в реальность. Так понимал он творческий метод реализма.
Акутагава — характерная фигура для своего времени, характерная фигура для периода, который можно назвать периодом подъема японской литературы, и в то же время он — один из последних писателей, олицетворяющих этот подъем.
На переломе эпох, когда нарождение новых общественных сил в Японии несло людям духовное раскрепощение, наблюдался бурный взлет искусств. Писатели, опьяненные захватывающей перспективой, которую открывает им только что родившаяся новая общественная формация, с восторгом, с упоением отдавались творчеству. Они видели себя созидателями нового. Не это ли породило в Японии стремление смотреть на искусство как на нечто способное господствовать в обществе, определять его движение вперед, провозглашать искусство верховным жрецом подчиненного ему общества, а не одной из функций общества, каким оно на самом деле является? Но прошли годы, опьянение кончилось, и японские писатели начали понимать, что духовное освобождение — фикция, что буржуазное общество не только не способно разрешить старые противоречия эпохи феодализма, но чревато своими, не менее, а пожалуй, еще более острыми, начали понимать, что призрачная свобода после столетий гнета не способна расковать дух. И тогда наступило отрезвление, стали появляться критики буржуазного общества, которое прежде вызывало у многих восторг.
Но подъем искусств произошел, поворот к старому уже был невозможен, хотя движение вперед и было противоречивым, хотя на каждом шагу писателей поджидали препятствия. И на этой волне одно за другим начали рождаться произведения, отрицающие то общество, которое их породило.
Такое раскрепощение искусств наблюдалось в Японии девяностых годов прошлого века. Можно спорить о том, насколько значительной была японская литература тех лет, какие имена прочно вошли в историю японской литературы, можно спорить о самих этих именах, но несомненно одно — японская литература конца прошлого — начала нашего века была литературой поиска. Она искала новые формы, новое содержание, новые средства познания жизни. Традиционное и новое, временами сливаясь, временами оказываясь на противоположных полюсах, рождало литературу, еще неведомую Японии.
Появилось бесчисленное количество течений и групп, многие из которых опирались на западную традицию, пренебрегая национальной, другие, наоборот, звали возвратиться к старой литературе эпохи Токугавы, видя в ней источник обновления современной литературы. Третьи, перенимая, часто не критически, те или иные явления западной литературы, пытались согласовать их с национальной традицией. Именно в это сложное время вошел в литературу Акутагава.
Иногда можно услышать утверждение, что обращение Акутагавы к сюжетам старинных повестей, в частности, к «Кондзяку-моногатари», объясняется стремлением писателя уйти от действительности и окунуться в полный радости древний мир. Эта точка зрения не основательна. Сам Акутагава, говоря о принципе использования старинных сюжетов, подчеркивал, что им руководило не простое стремление воссоздать древность. Знаменательно его замечание: «Душа человека в древности и душа современного человека имеют много общего». В этом все дело. Акутагава искал в древности аналогии поступков, мыслей, психологии современных ему людей.