— Вчера мы были в Юргордене и хорошо выпили! — мечтательно сказал толстый, как бы заново переживая удовольствия, которые уже остались в прошлом.
Фальку нечего было на это ответить, и мысли его сразу же приняли совсем другой оборот.
— Ну разве не прекрасно, когда все утро ты совершенно свободен? — спросил высокий, по всей видимости, взявший на себя роль искусителя.
— Ну конечно, прекрасно! — ответил Фальк и посмотрел в окно, словно измеряя на глаз свою свободу, но увидел только пожарную лестницу и мусорный ящик на заднем дворе, куда падал лишь слабый отсвет летнего неба.
— А теперь выпьем по второй! Давай! Так! Ну, а как поживает общество «Тритон»? Ха-ха-ха-ха!
— Не смейся, — ответил Фальк. — На этом деле пострадает немало бедняг.
— Каких это бедняг? Бедных капиталистов? Тебе жалко тех, кто не работает и живет на проценты с капитала? Нет, мой мальчик, ты еще не избавился от своих предрассудков. Кстати, в «Шершне» опубликована довольно забавная история об одном оптовике, который подарил детским яслям «Вифлеем» двадцать тысяч риксдалеров и за это получил орден Васы, а потом оказалось, что это были акции «Тритона» с солидарной ответственностью, и ясли обанкротились. Ну, не прелестно ли? Все их имущество составляли двадцать пять колыбелек и один портрет неизвестного художника, написанный маслом. Великолепно! Портрет оценили в пять риксдалеров. Прелестно, правда? Ха-ха-ха-ха!
Фальк без особого удовольствия выслушал эту историю, которая была ему известна во всех подробностях лучше, чем кому бы то ни было.
— А ты слыхал, как «Красная шапочка» пробрала этого жулика Шенстрема, который издал на рождество свои жалкие стишки? — спросил толстый. — До чего приятно было прочесть хоть один правдивый отзыв о стихах этого проходимца! Я пару раз всыпал ему в «Гадюке», да так, что он долго не мог очухаться.
— Ну, ты был не совсем справедлив; у него неплохие стихи, — возразил высокий.
— Неплохие? Но намного хуже моих, которые разругал «Серый плащ», помнишь?
— Кстати, Фальк! Ты был в театре в Юргордене? — спросил высокий.
— Нет, не был.
— Жаль! Там сейчас хозяйничает эта лундхольмская банда. Их директор — наглый мошенник. Не прислал «Гадюке» ни одного билета, а когда вчера мы пришли в театр, он нас выгнал. Это ему даром не пройдет! Не хочешь ли разделаться с этой собакой? Вот бумага и карандаш! Сначала пишу я! «Театр и музыка», «Театр в Юргордене». Теперь пиши ты!
— Но я не видел его труппы.
— А на кой тебе черт ее видеть! Ты что, никогда не писал о том, чего не видел?
— Никогда! Я разоблачал жуликов, но никогда не нападал на честных людей, а его труппу я не знаю.
— О, это нечто невообразимое! Совершеннейший сброд! — подтвердил толстый. — Заостри свое перо и коли им в пятку, как ты хорошо умеешь это делать!
— А почему вы сами не колете? — спросил Фальк.
— Потому что наборщики знают наш почерк, а по вечерам они изображают на сцене толпу. Между прочим, этот Лундхольм — довольно буйный малый, он может вломиться в редакцию, и тогда придется сунуть ему рукопись в нос и объяснить, что таково мнение беспристрастного зрителя! Итак, Фальк пишет о театре, а я — о музыке. На этой неделе в Ладугорландской церкви был концерт. Его фамилия — Добри? Кончается на «е»?
— Нет, Добри, без всякого «е»! — ответил толстый. — Главное, не забудь, что он тенор и исполнял «Stabat Mater»!
— Как это пишется?
— Сейчас узнаем, — сказал толстый редактор «Гадюки», снимая со шкафа для газометра кипу засаленных газет. — Здесь вся их программа, и, по-моему, уже есть одна рецензия.
Фальк не выдержал и рассмеялся.
— Не может же рецензия на спектакль появиться в тот самый день, когда о нем объявлено в газете?
— Может! Но сейчас не это главное. Мне надо как следует раскритиковать этот французский сброд. А теперь берись за литературу, толстяк!
— Издатели присылают «Гадюке» книги? — спросил Фальк.
— Ты с ума сошел!
— Значит, вы сами покупаете книги только для того, чтобы отрецензировать их?
— Покупаем? Желторотый! Выпей-ка еще рюмку, развеселись и в награду получишь котлету!
— Может, вы вообще не читаете книг, на которые пишете рецензии?
— У кого, по-твоему, есть время читать книги? Разве не достаточно, что мы пишем о них? Мы читаем газеты, и этого чтива нам вполне хватает! А наш главный принцип — всех ругать!
— Очень глупый принцип.
— Ошибаешься! Тем самым мы привлекаем на свою сторону всех врагов и завистников данного автора и таким образом всегда оказываемся в большинстве, а те, кто настроен нейтрально, как правило, предпочитают славословию брань. По-видимому, для людей незаметных есть что-то обнадеживающее и утешительное в том, чтобы лишний раз убедиться, как тернист путь славы. Не правда ли?
— Да, но разве можно так легкомысленно играть судьбами людей?
— От этого только польза и старикам и молодым; уж кому как не мне это знать — ничего, кроме брани, я в молодости не слышал.
— Но вы вводите в заблуждение общественное мнение!
— Обществу не нужно никакого мнения. Обществу нужно удовлетворение своих страстей. Если я хвалю твоего врага, ты корчишься, как червяк, и заявляешь, что мне не хватает здравого смысла; если же я хвалю твоего друга, ты приходишь к заключению, что я рассуждаю очень здраво. Ну-ка, толстяк, берись за последнюю пьесу, поставленную в Драматическом театре; она только что вышла в свет.
— Ты уверен, что она уже вышла?
— Ну конечно! И потом, ты всегда можешь сказать, что в ней «нет действия», поскольку публика уже привыкла к тому, что так говорят; затем ты иронически похвалишь «прекрасный язык» пьесы — это добрый старый прием, который унизит ее автора; далее набросишься на дирекцию театра, принявшую пьесу к постановке, скажешь о том, что весьма сомнительным представляется «нравственное содержание пьесы», ибо это можно сказать обо всем на свете; саму постановку трогать не надо, ты просто напишешь, что разговор на эту тему «мы откладываем до следующего раза из-за недостатка места», и тогда уж наверняка не сморозишь какой-нибудь глупости из-за того, что не видел этой чепухи.
— А кто тот несчастный, что написал пьесу? — спросил Фальк.
— Этого мы еще не знаем.
— Подумайте тогда хотя бы о его близких — родителях, братьях и сестрах, которые прочтут этот материал, возможно, абсолютно не соответствующий действительности.
— Но какое все это имеет отношение к «Гадюке»? Можешь быть уверен, им непременно хотелось прочитать что-нибудь ядовитое о своих врагах; ведь все знают, о чем обычно пишет «Гадюка».
— Похоже, у вас совсем нет совести?
— А у публики, «почтеннейшей публики», которая нас содержит, совесть есть? Думаешь, мы бы выжили без ее поддержки? Хочешь послушать отрывок из моей статьи о состоянии современной литературы? Поверь, она не так уж плоха. У меня с собой есть оттиск. Но сначала давайте выпьем портера! Официант! Ш-ш!
А теперь слушай; между прочим, если хочешь, можешь взять оттиск себе!
«Уже давно творцы шведской поэзии не издавали таких жалобных воплей, как они это делают сейчас; вой стоит отчаянный; здоровенные парни орут, как мартовские коты! И хотят привлечь к себе внимание мировой общественности, жалуясь на бледную немочь и полипы, поскольку другие средства им уже не помогли; ссылаться же на чахотку они не решаются, потому что это старо. А у этих немощных широкие спины, как у битюгов, и красные рожи, как у трактирщиков. Один стенает по поводу неверности женщины, хотя никогда не знал другой верности, кроме той, за которую платил проститутке; другой пишет, что у него „нет злата, а только лира“, и ведь все врет: у него пять тысяч в процентных бумагах и кресло в Шведской академии! А третий, бесчестный и бессовестный циник, который не может открыть рта, не отравив воздух своим зловонным дыханием, разглагольствует о благодати божьей. Их стихи ничуть не лучше тех, что тридцать лет назад сочиняли под музыку барышни в пасторских усадьбах; им следовало бы писать стихи для кондитеров по двенадцать эре за дюйм, а не беспокоить издателей, печатников и рецензентов, которые делают из них поэтов! О чем они пишут? Да ни о чем, то есть о самих себе! Говорить о самом себе считается неприличным, но писать о себе, оказывается, вполне прилично! О чем же они горюют? О том, что несчастны! Несчастны! Вот и все! Если бы они высказали хотя бы одну-единственную мысль, которая имела бы хоть какое-то отношение к другим людям, ко времени, в котором мы живем, к обществу, если бы хоть один-единственный раз они рассказали об обездоленных и угнетенных, мы простили бы им их прегрешения, но ничего подобного они не сделали; поэтому вся их поэзия не что иное, как звон металла о металл, или нет, как грохочущий железный лом или треснувший шутовской бубенчик, ибо они не любят никого и ничего, кроме нового издания истории литературы Бьюрстена, Шведской академии и самих себя!» Ну что, остро написано?