Наденька услышала голоса из кабинета — много густых мужских голосов и один ненавистный, медлительный, носовой, требующий внимания. Она прошла в столовою, чтоб лучше слышать, и долго выбирала стакан в буфете — и ненавистный голос цедил слова:
— Да, с крестьянской точки зрения, мы все бездельники, тунеядцы. А я, как судья, даже вовсе вредный человек — от меня исходят арестантские роты…
И бас Андрея Степаныча:
— Но мы-то, мы за все это ведь отвечаем? Или не отвечаем? Вот вы ответьте-ка мне.
Наденька перестала бренчать стаканами.
— Перед чем? — не спеша, в нос произнес судья. — Перед культурой или перед народом?
— Перед самим собой! — рявкнул Андрей Степаныч, и слышно было, как зло хлопнул ладонью по столу.
Секунду было тихо, и Наденька притаилась со стаканом в руке.
— Что ж это — самообложение? — насмешливо прогнусавил голос.
И вдруг роем, густо, быстро забубнили голоса, Надя слышала, как отодвинулось кресло, как шагнул отец, и стала наливать из графина воду. До нее долетели лишь обрывки фраз:
— Римляне, значит? Укрепление рабства?
— Результат? результат? результат? — старался перекричать голоса бас отца, настойчивый, встревоженный. И во всех голосах звенела труба тревоги.
— Что же? Кто же? — слышала Надя хриплый больной голос. — Сидеть, сложа руки, ждать?
У Нади билось сердце: «теперь, теперь резануть правдой и этому судье в лицо», и дыхание спиралось в груди; там, в кабинете, все те люди, те большие, взрослые — гости, приятели отца — их уважать и бояться привыкла Наденька — и она откладывала минуту. Она осторожно вошла в кабинет. Лампа под низким абажуром освещала дымный низ комнаты — ковер, брюки, ножки кресел. Наденька присела на подлокотник дивана — ее лица, она знала, не видно было в темноте.
Надя мысленно, наспех, внутренним голосом, репетировала, что она скажет, — скажет три или пять слов, короткую фразу, сбреет, срежет небрежным тоном, но в точку, с уничтожающим смыслом, повернется и уйдет, а они, пораженные, недоумевающие, останутся с открытыми ртами. И она слушала гул голосов, искала минуты, задыхаясь от волнения.
— Когда, вы говорите, поздно будет? Когда? — крикнул Андрей Степаныч.
Все на секунду смолкли. Не видно было, к кому обращался Андрей Степаныч. И вот из угла ровный, небрежный, ненавистный Наденьке голос методически начал:
— Я так понял, что тут боятся, что будет поздно, когда народ пойдет прямо на бездельников, то есть на культуру, насколько я понимаю.
— Да, — сказал в тишину Андрей Степаныч, — тогда — пугачевщина!
Мутная тишина заклубилась в гостиной.
— Вы боитесь пугачевщины, то есть попросту народа…
Наденька сама испугалась своего голоса: не ее голос, но твердый. Андрей Степаныч вскинулся в ее сторону, в тревоге, в испуге. Все головы повернулись и замерли: Наденька не видела, но знала, что на нее смотрят. На мгновение Наденька подумала: «Так и кончить и не идти дальше». Страшно стало. Но голос сам заговорил:
— …Народа, масс, пролетариата, которому нечего терять и не за что бояться. Против него направлены штыки и пули…
Наденька уж видела, что не выходит иронически, — другой голос говорит, не так, как думала.
— …А народ идет к вооруженному восстанию, рабочие организуются в свою рабочую партию, и кто ее боится, тот связан с буржуазией, и царским бюрократизмом, и нагайками.
Наденька почувствовала, что голос кончился и осталось одно частое, прерывистое дыхание, и в тишине это дыхание слышно, и вот теперь она может заплакать, а не гордо повернуться. Она чувствовала, как стучит кровь в лице. Наденька разжала руки, прихватила юбку, будто боялась зацепиться, и крутым поворотом рванулась к двери. Она шла по столовой, опустив голову, со слезами на глазах.
— Наденька, что случилось? — остановила ее Анна Григорьевна в коридоре. Но Наденька быстрыми шагами прошла в свою комнату, в темноту, и ткнулась в подушку.
Анна Григорьевна засеменила в кабинет — разведать, что случилось, кто обидел Наденьку.
После Наденькиной речи в кабинете стало на минуту как будто пусто. На минуту каждый почувствовал, что он один в комнате.
Кто-то щелкнул портсигаром, раскупорил тишину. Постучал бойко папироской о крышку.
— Та-ак-с… — протянул Андрей Степаныч и наклонил свою большую голову, развел бороду на грудь.
— Так-таки-так, — сказал медик и зашагал по ковру, пружиня колени.
Анна Григорьевна тихо стояла в дверях и ничего не могла понять, на всякий случай она улыбалась.
— Заводской митинг, — произнес судья и шумно пустил дым. Андрей Степаныч думал, как резюмировать, но как-то не выходило.
— Идемте чай пить, — сказала ласково с порога Анна Григорьевна.
Все сразу поднялись. Гости жмурились на яркую скатерть, на блестящий самовар.
— А здорово ваша дочь нас сейчас отчитала, — сказал судья Анне Григорьевне и льстиво улыбнулся.
А Наденька все слышала в ушах свой голос и не знала, что вышло. Но что-то вышло, и вышло такое, что нет возврата. Куда возврата? Наденька не знала, где она прежде была. Ей было теперь все равно.
ВИКТОР боялся первую неделю ходить в город, — чтоб не потянуло к Сорокиным. Валялся на койке, шатался меж палаток. В субботу пять раз чистил и подмазывал сапоги. К вечеру еще раз побрился. Трудно давалось время. Мечтал: «Хорошо бы заболеть. Лежал бы в госпитале. Уж там, как в тюрьме. Или вот проштрафился — и без отпуска. Возьму — испорчу ротное учение, загоню свой взвод так, что… что прямо под арест… Из-за нее».
Вавичу понравилось: под арест из-за нее! И пусть она не узнает никогда… То есть пусть узнает, только чтоб не он сказал. А он еще будет ругаться, что выдали.
Утром Виктор подумал:
«Могу же я навестить больную мать? У человека мать больна».
— Смешно, ей-богу, — сказал Вавич вслух.
Еще раз обшаркал щеткой ботфорты, проверил ладонью подбородок — чисто ли побрит, — и зашагал к дежурному за увольнительной запиской.
Дорогой Вавич то вдруг поддавал ходу, то вдруг спохватывался и шел размеренной походкой, в уме прибавлял: «честного пехотинца».
Честным пехотинцем он шагал торжественно и грустно — это пехота идет умирать: «надо уметь умирать» — это Вавич читал где-то. Честным пехотинцем он дошагал до Московской заставы и тут наддал. Он насильно свернул к себе на Авраамовскую, на углу скомандовал в уме: «напра-во!» и повернул, как на ученье. Он шел струдом, как против ветра. Ветер дул туда — к тюрьме. И Виктор шел, наклонясь вперед, твердо ставя каждую ногу на панель.
На крыльце его встретила Таинька.
— Спит, спит, только вот заснула, — сказала Таинька шепотком.
— Ну, я не войду, не войду, — ответил скороговоркой Виктор, — ничего, ничего, я после, — как будто Таинька не пускала его в дом.
Виктор повернул и теперь пошел по ветру, упираясь ногами, чтоб не бежать.
Было рано, еще не отошла в церквах обедня, и Вавич знал, что смотритель теперь в тюремной церкви стоит впереди серой арестантской толпы и аккуратно крестится на иконостас. А Груня дома.
«Нет, не пойду, слово дал».
И опять размеренно зашагал честным пехотинцем. Виктор ввел себя в городской сад, повернул себя в ворота, как рулем поворачивают пароход.
Няньки с ребятами сидели в ряд на скамейке, лущили подсолнухи. Сзади шарами вздувались разноцветные юбки «сборами». Дети разбрелись по дорожкам. Няньки на минуту бросили подсолнухи и, щурясь на солнце, проводили глазами бравого солдата. Ай и солдат! И сейчас же решили: из господ.
Вавич прошел в самый конец сада и сел на скамью. Встал через минуту и решил походить. Но ноги несли к выходу. Виктор снова усадил себя на скамейку.
Он решил: «Можно ведь сидеть и думать. Бывает же, что сидят и думают, думают до вечера. А вечером поздно уж идти туда. И тогда пойдешь домой».
Виктор наморщил лоб, чтоб думать. Но ничего не думалось.
«Не знаю, о чем, вот беда», — пожалел Виктор.
И вдруг он увидел на дорожке новобранца своего взвода. Солдат осторожно пробирался туда, где горели на солнце цветные юбки.
Виктор вскочил.
— Гарпенко! — крикнул Вавич.
Солдат вздрогнул, оглянулся. А Виктор уж манил его вредным манером.
— Поди, поди сюда, молодец.
Солдат подошел и взял под козырек.
Простым солдатам запрещалось ходить в городской сад.
— Ты как сюда попал? — спросил Виктор. — Стань как следует. Стоять не умеешь.
Солдат вспотел, покраснел и, видно, готовился ко всякому.
— Виноват, господин взводный, — сказал шепотом Гарпенко.
А Виктор смотрел и думал, что теперь сделать?
И вдруг Виктор сунулся в карман, достал оттуда сложенную мишень, оборвал четвертушку. Быстро написал на скамейке несколько слов огрызком карандаша.