Франция оказалась в дерьме!» «Французского времени больше нет, идиот! От Марселя до Страсбурга фрицы заставили всех принять свое». — «Может, и так, — мирно, но упрямо говорит сержант. — Но тот, кто меня заставит сменить мое время, еще не родился на свет». Он поворачивается к Брюне и объясняет: «Когда фрицы получат хорошую трепку, все вы будете счастливы его восстановить». — «Эй! — кричит Ламбер. — Посмотрите на Мулю — прямо светский человек». Мулю возвращается розовый и свежий, с воскресным видом. Все смеются: «Ну как, Мулю, хорошая была?» — «Что?» — «Вода». — «Да, да, — рассеянно говорит Мулю, — очень хорошая». — «Прекрасно, — говорит Брюне. — Так вот, отныне ты каждое утро будешь показывать нам ноги». Мулю делает вид, что не слышит, он многозначительно и загадочно улыбается. — «Есть новости, ребята, только не падайте!» — «Что? Что? Новости? Какие новости?» Лица блестят, краснеют, расцветают, и Мулю сообщает: «Будем принимать гостей!» Брюне бесшумно встает и выходит, за его спиной кричат, он ускоряет шаг, погружается в ползучий лес лестницы, двор переполнен, люди медленно кружат под моросящим дождем; все они смотрят в середину круга, по которому бредут; во всех окнах внимательные лица: что-то случилось. Брюне затесывается в толпу и тоже начинает кружить, но без любопытства: каждый день на этом самом месте что-то происходит, люди останавливаются и, кажется, чего-то ждут, другие кружат около них, Брюне кружит среди других, сержант Андре ему улыбается: «Глянь, вот и Брюне, держу пари, что он ищет Шнейдера». — «Ты его видел?» — живо спрашивает Брюне. — «Еще бы, — смеясь, отвечает Андре. — Он тебя тоже ищет». Потом поворачивается к остальным и ухмыляется: «Эти — два сапога пара, всегда вместе или гоняются друг за дружкой». Брюне улыбается: два сапога пара, почему бы и нет? Ему легко дружить со Шнейдером, потому что эта дружба не отнимает у него времени: это как знакомство на пароходе, оно ни к чему не обязывает; если они вернутся из плена, то больше никогда не увидятся. Дружба без претензий, без прав, без ответственности: так, немножко тепла под ложечкой. Он кружит, Андре молча кружит рядом с ним. В центре этого медленного водоворота находится зона абсолютного спокойствия: люди в шинелях сидят на земле или на рюкзаках. Андре мимоходом останавливает Клапо: «Что это за парни?» — «Их наказали». — «Наказали? За что?» Клапо нетерпеливо высвобождается: «Говорю тебе, наказали». Они снова начинают кружить, не спуская глаз с этих неподвижных и молчащих людей. — «Наказали! — брюзжит Андре. — В первый раз вижу наказанных. За что их наказали? Что они сделали?» Брюне сияет: Шнейдер здесь, его оттеснили к краю водоворота, и он, потирая нос, изучает группку наказанных. Брюне очень нравится эта манера Шнейдера наклонять голову набок; он с удовольствием думает: «Сейчас побеседуем». Шнейдер очень умен. Умнее, чем Брюне. Ум не так уж важен, но это делает общение приятным. Он кладет руку на плечо Шнейдера и улыбается ему; Шнейдер хмуро отвечает на его улыбку. Брюне подчас задается вопросом, испытывает ли Шнейдер удовольствие, общаясь с ним: они почти не расстаются, но если Шнейдер и испытывает симпатию к Брюне, он проявляет ее не часто.
В глубине души Брюне признателен ему за это: он ненавидит выставляемые напоказ сентименты. — «Ну как? — спрашивает Андре. — Отыскал своего Шнейдера?» Брюне смеется, Шнейдер невозмутим. Андре обращается к Шнейдеру: «Послушай! За что они наказаны?» — «Кто?» — «Эти парни». — «Они не наказаны, — поясняет Шнейдер. — Ты разве не видишь? Это эльзасцы. Гартизе в первом ряду». — «А! Вот как! — говорит Андре. — Вот оно что!» У него удовлетворенный вид, некоторое время он стоит рядом с ними, засунув руки в карманы, довольный, что теперь он в курсе дела, потом начинает волноваться: «Но почему они там?» Шнейдер пожимает плечами: «Пойди спроси у них сам». Андре медлит, потом неспешным шагом приближается к ним, изображая безразличие. Напряженные и встревоженные эльзасцы сидят прямо, вид у них неуверенный, шинели растопырены, как юбки, вид у них всех, как у эмигрантов на палубе парохода. Гартизе сидит по-турецки, положив плашмя ладони на ляжки, на его широком лице вращаются круглые куриные глаза. — «Ну как, парни, — говорит Андре, — что нового?» Те не отвечают; озадаченное лицо Андре покачивается над их опущенными головами. — «Что нового?» Молчание. «Я думал, что есть новости, когда увидел вас вместе. Эй, Гартизе!» Гартизе поднимает голову и надменно смотрит на него. — «Чего это вы, эльзасцы, собрались вместе?» — «Нам приказали». — «А шинели, личное имущество, вам что, приказали их взять?» — «Да». — «Зачем?» — «Не знаю». Лицо Андре багровеет от возбуждения: «Но вы имеете хоть какое-то представление, чего от вас хотят?» Гартизе не отвечает; позади него нетерпеливо переговариваются по-эльзасски. Оскорбленный, Андре напрягается. «Ладно, — язвит он. — Зимой вы не были такими гордыми, вы не болтали на вашем наречии, а теперь, когда мы разбиты, вы уже разучились говорить по-французски». Никто даже не смотрит на него; эльзасский язык — как протяжный и естественный шелест листвы на ветру. Андре ухмыляется, глядя на эту разномастную кучку. «Сегодня незавидно быть французом, так, парни?» — «Не волнуйся за нас, — живо откликается Гартизе, — мы здесь долго не останемся». Андре колеблется, хмурит брови, ищет жесткий ответ и не находит его. Он поворачивает назад и возвращается к Брюне: «Вот оно что». За спиной Брюне раздаются раздраженные голоса: «Зачем тебе понадобилось с ними разговаривать? Нужно было оставить их в покое, это боши». Брюне смотрит на них; бледные и раздраженные лица, прокисшее молоко: зависть. Зависть мещан, мелких торговцев, сначала они завидовали служащим, потом специалистам, получившим освобождение от мобилизации. Теперь эльзасцам. Брюне улыбается: он смотрит на эти распаленные обидой глаза, они досадуют, что они французы, и все-таки это лучше, чем пассивное смирение; даже зависть может быть плодоносной. «Они разве что-то тебе должны или нахамили тебе?» — «А что, нет? Я видел, как кое у кого из них было мясо в первые дни, они его жрали у нас под носом, они готовы были оставить нас подыхать с разинутыми ртами». Эльзасцы слушают; они поворачивают к французам белесые покрасневшие физиономии; вероятно, будет драка. Раздается хриплый крик: французы отхлынули назад, эльзасцы вскочили на ноги и стали по стойке смирно: на ступеньках крыльца появился немецкий офицер, долговязый и хрупкий, на некрасивом лице сидят впалые глаза. Он что-то говорит, эльзасцы слушают, побагровевший Гартизе вытягивает шею. Французы, не понимая, тоже слушают с интересом, полным почтения. Их гнев утих: они осознают, что присутствуют на некой официальной церемонии. А церемония — это всегда лестно. Офицер говорит, время идет, этот странный, чопорный и священный язык звучит как церковная латынь; никто больше не смеет завидовать эльзасцам: они приобрели достоинство хора. Андре качает головой, офицер вещает, кто-то говорит: «Их тарабарщина не так уж безобразна». Брюне не отвечает: это обезьяны, они не могут удержать гнев более пяти минут.
Он спрашивает Шнейдера: «О чем он?» — «Говорит, что они свободны». Голос коменданта вырывается патетическими рывками из его мрачного рта; он кричит, но глаза его не блестят. «Что он говорит?» Шнейдер тихо переводит: «Благодаря фюреру, Эльзас вернется в лоно своей матери-родины». Брюне оборачивается к эльзасцам, но у них медлительные лица, вечно запаздывающие за чувствами. Однако двое или трое заметно покраснели. Брюне забавляется. Немецкий голос взлетает и низвергается, перепрыгивает с места на место, офицер поднял руки над головой, он отбивает ритм локтями в такт своему победоносному голосу, все растроганы, как в те минуты, когда под военную музыку проносят знамя; два кулака открываются и взмывают в воздух, люди вздрагивают, офицер вопит: «Хайль Гитлер!» У эльзасцев остолбеневший вид; Гартизе поворачивается к ним и испепеляет их взглядом, потом поворачивается к коменданту, выбрасывает руку вперед и кричит: «Хайль!» Наступает неуловимая тишина, и тут же поднимаются еще руки; Брюне невольно хватает Шнейдера за запястье и сильно сжимает его. Теперь кричат все эльзасцы. Но одни выкрикивают «Хайль» с неким энтузиазмом, а другие просто открывают рот, не издавая ни звука, как люди, которые в церкви лишь делают вид, что поют. В последнем ряду, опустив голову, засунув руки в карманы, со страдающим видом стоит какой-то высокий малый. Потом руки опускаются, Брюне отпускает запястье Шнейдера; французы молчат, эльзасцы снова становятся по стойке смирно, лица у них цвета белого мрамора, ослепшие и глохшие под золотым ореолом их волос. Комендант отдает приказ, колонна трогается, французы расступаются, эльзасцы проходят маршем между двумя шеренгами любопытных. Брюне оборачивается, он смотрит на ошеломленные лица своих товарищей. Он хотел бы прочесть на них ярость и гнев, но видит всего лишь мерцающее желание. Вдалеке открылись решетчатые ворота, немецкий комендант стоит на крыльце и с добродушной улыбкой смотрит на удаляющуюся колонну. «Ну и дела! — говорит Ацдре. — Ну и дела!» — «Мать твою так, — бурчит какой-то бородач, — а вот меня угораздило родиться в Ли-може…» Андре качает головой, он повторяет «Ну и дела!» — «А что, что-то не так?» — спрашивает у него повар Шарпен. — «Ну и дела!» — повторяет Андре. У повара веселый и оживленный вид; он спрашивает: «Послушай-ка, если бы надо было крикнуть «Хайль Гитлер» и тебя освободили бы, ты бы крикнул? Ведь это ни к чему не обязывает. Кричишь одно, а думаешь другое». — «Я-то? — говорит Андре. — Конечно, я бы крикнул что угодно, но они — другое дело, они — эльзасцы, у них долг по отношению к Франции». Брюне делает знак Шнейдеру; они уходят и уединяются в соседнем дворе, пока пустынном. Брюне прислоняется спиной к стене под площадкой напротив конюшен; недалеко от них на земле сидит, обвив колени руками, долговязый солдат, у него редкие волосы и заостренная голова. Но он им не мешает. У него вид деревенского дурачка. Брюне смотрит себе под ноги и говорит: «Ты видел двух эльзасских социалистов?» — «Каких социалистов?» — «Среди эльзасцев мы обнаружили двух социалистов; Деврукер вступил с ними в контакт на прошлой неделе, и они были настроены по-боевому». — «И что?» — «Они вскинули руку вместе с остальными». Шнейдер молчит; Брюне задерживает взгляд на деревенском дурачке, у этого молодого человека точеный нос с горбинкой, нос богача; на его изысканном лице, вылепленном тридцатью годами безбедной буржуазной жизни, с хитрыми морщинками, впадинами и изгибами мыслящего существа, застыло растерянное спокойствие животного. Брюне пожимает плечами: «Все время одна и та же история: однажды соприкасаешься с человеком, он согласен; на следующий день — пшик, он меняет комнату или же делает вид, будто вовсе с тобой не знаком». Он показывает пальцем на дурачка: «Я привык работать с людьми. Но не с этим». Шнейдер улыбается: «Это работало инженером у Томпсона. Что называется, мальчик с будущим». — «Что ж, — говорит Брюне, — теперь его будущее осталось позади». — «Сколько нас реально?» — спрашивает Шнейдер. — «Говорю тебе, никак не могу точно узнать; цифра неустойчива. Ну, предположим, сотня». — «Сотня на тридцать тысяч?» — «Да, сотня на тридцать тысяч». Шнейдер задал вопрос безразличным тоном; он никак не комментирует, однако Брюне не осмеливается на него посмотреть.