Братья читают над ним отходную и в тот миг, когда он испускает дух, хором поют ответствие: «Subvenite Sancti Dei» [73]. Труп омывают, игумен совершает каждение, а в смежной комнате монахи поют заупокойные молитвы.
Затем усопшего облачают в его обычные одежды и торжественно переносят в храм, где он покоится с открытым лицом до назначенного дня погребения.
Шествуя на кладбище, братия провожает тело не похоронными песнопениями, не скорбными псалмами и сетующими молитвами, но затягивает «In exitu Israel de Egypto» [74] — истинный псалом избавления, ликующий гимн свободы.
Трапписта погребают без гроба, в шерстяной рясе, с укрытой капюшоном головой.
В течение тридцати дней пустует место покойника в трапезной. Его доля подается, как всегда, но отец привратник оделяет ею бедных.
— Ах! Какая счастливая кончина! — воскликнул посвященный. — Умереть в ордене, доблестно свершив свой долг, и получить вечное блаженство, согласно обещанию Господа нашего, данному святому Бенедикту и святому Бернару!
— Дождь перестал, — сказал Дюрталь. — Мне хочется побывать в часовне в конце парка, о которой вы раньше говорили. Как ближе всего пройти туда?
Брюно описал кратчайший путь, и Дюрталь, свертывая папиросу, направился к большому пруду, свернул влево по тропинке и очутился в глухой аллее.
Скользя по рыхлой земле, он с трудом подвигался вперед. Добрался наконец до ореховой рощицы и, обогнув ее, увидел низенькую башенку, увенчанную крошечным куполом и прорезанную дверью. На цоколях, еще сохранивших украшения романского стиля, стояли слева и справа от двери два ангела, подернутые бархатистой пеленою мха. Их тоже извлекли из развалин древнего монастыря, и их большие, круглые головы с растрепанными кудрями, пухлые лица со вздернутыми носами ясно указывали на их принадлежность к бургундской школе. К сожалению, слишком отзывалась современностью внутренность часовни, такой тесной, что ноги чуть не доставали стены, если преклонить колена перед алтарем. В завешенной белым газом нише Богоматерь улыбалась, воздевая руки, и между двух красных яблок, изображавших щеки, блестел голубой перламутр ее глаз.
До обидности ничтожная, украшала статуя часовню, в которой, наряду с прохладой запустения, веяло дыханием интимности. Стены, обтянутые красным люстрином, были вычищены, пол выметен, кропильницы полны водой. Дивные чайные розы распускались в горшках между паникадилами. Дюрталь понял теперь, почему так часто видал он Брюно идущим отсюда с цветами. Посвященный, очевидно, молился здесь, любя уголок, столь уединенный в глубоком безмолвии обители.
— Славный человек! — воскликнул Дюрталь, вспоминая доброжелательные услуги, братские заботы, которые оказывал ему посвященный, и прибавил: — Да, и счастливый человек — человек, который овладел собой и обрел безмятежную жизнь!
Единственный достойный смысл жизни — борьба с самим собой! Надрываться ради денег, ради славы, бесноваться, угнетая других и добиваясь от них льстивой похвалы, — какая суета!
Церковь соорудила по течению лет литургические алтари, вовлекла времена года в прохождение Христовой жизни, и лишь она одна смогла начертать замысел необходимого труда, указать полезные цели. Доставила нам средства шествовать бок о бок с Иисусом, жить в Евангелии изо дня в день. Время превратила она для христиан в вестника скорби в герольда радостей, облекла год полномочием служить Новому Завету, быть ревностным глашатаем религии.
И Дюрталь размышлял над литургическим циклом, начинающимся с первого дня религиозного года — дня святого Филиппа и неприметно вращающимся вокруг себя, двигаясь к точке исхождения, когда церковь в покаянии и молитве готовится славить Рождество. и, перелистывая молитвослов, вдумываясь в необычайный круг богослужений, Дюрталь подумал о сказочной драгоценности, о королевской короне, хранимой в Клюнийском музее. Разве не осыпан, подобно ей, литургический год алмазами и редкими камнями дивных песнопений, пламенных гимнов, оправленных в золото спасений и вечерен?
Терновый венец, который возложили на Спасителя евреи, церковь как бы заменила истинно-царственным венцом молитвослова, единым только достойным украшать чело Господне, вычеканенным из столь драгоценного металла, с таким изысканным искусством.
Великая гранильщица начала свое творчество, вставив в диадему служб гимн святого Амвросия и извлеченную из Ветхого Завета мольбу «Rorate coeli» [75], печальную песнь ожидания и разлуки, туманную, фиолетовую гемму, вода которой вспыхивает после каждой строфы, когда возносится торжественная мольба патриархов — призыв желанного сошествия Христа.
Четыре филипповских воскресенья пронеслись на страницах служебника. Ночь Рождества Христова опустилась, и, вслед за вечерним «Иисусом Искупителем», излился старый португальский гимн «Adeste fideles» [76], пропетый единодушными усщми. Истинным чарованием дышали слова молитвы, воскрешавшей древние образы пастухов и царей, шествующих под созвучья народной мелодии, которая восхищала, и своим ритмом, носившим отпечаток воинского марша, помогала в долгих переходах верующим, покидавшим хижины, устремляясь в далекие храмы городов. Наравне с годом медленно двигался круг в невидимом вращении и останавливался на празднике невинно убиенных святых младенцев, когда, словно цвет, возросший на земле, орошенной кровью агнцев, распускалась ветвь благоухавших алых роз — «Salvete flores martyrum» [77]. Новый поворот венца, и наступал черед гимна Епифании «Crudelis Herodes» [78].
Мелькали иные воскресенья — фиолетовые, когда не слыхать уже «Gloria in excelsis», но раздается «Audi benique» [79] святого Амвросия вкупе с «Miserere» [80], пепельным псалмом, совершеннейшим, быть может, творением, которое извлекла церковь из сокровищницы древних мелодий.
Начинался Великий Пост, и аметисты угасали в бледно-серых переливах опалов, в молочной белизне кварца, когда своды оглашались пышным молением «Attende Domine» [81]. Подобно «Rarate Coeli», песнь эта, исшедшая из текстов Ветхого Завета, песнь уничижения и сокрушения, исчислявшая заслуженные кары грешникам, становилась, если не беспечальнее, то все же суровее и обаятельнее в первой строфе припева, подводя итог покаянному сознанию греховных дел.
После бледных великопостных огней в венце вдруг сверкнул пламенный карбункул страстей. Багряный крест восходил на потрясенной тьме небес. Раздирающие вопли, жалостные крики вздымались к окровавленному Плоду древа, — «Vexilla regis» [82] звучала в воскресенье перед Вербным, а Вербная служба присовокупляла к этой молитве Фортуната зеленый гимн, дополненный песнью «Gloria, laus et honor» [83] Феодулия, подобной шелковистому шелесту пальмовых ветвей.
Помрачались и угасали затем огни камней. Тлеющие геммы сменялись потухшими углями обсидианов, черными камнями, зерна которых чуть выделялись на тускнеющем фоне золота. Протекала страстная седьмица. Повсюду трепетали под сводами «Pange linqua gloriosi» [84] и «Stabat» [85], тьма стенаний, волны псалмов сотрясали огоньки темных восковых свечей, и в миг передышки одна из них умирала в конце каждого псалма, но еще текли по кружевным аркам галерей струйки ее голубого дыма, когда хор вновь поднимал прерванную цепь печали.
А венец по-прежнему вращался, нанизывались зерна напевных четок. И все вдруг преобразилось. Воскрес Иисус, и брызнули ликующие созвучия органов. Радостно трепетала до Евангелия за обедней песнь «Victimae Paschali laues» [86], а за спасением гремел гимн «О filii et filiae» [87], нарочито, казалось, созданный, чтобы воплощать самозабвенное веселье толпы, и уносился в восторженном гимне органных рокотов, исторгая с корнем колонны и воздымая корабли.
Удлиннялись промежутки в следовании праздничных зубцов. В день Вознесения Господня тяжелые, прозрачные кристаллы святого Амвросия сверкающей влагой оживляли крошечные водоемы алмазов. Вновь загорались в Духов день огни рубинов, озаренные ярко-малиновым гимном и рдеющим «Veni Creator spiritus» [88]. Троицын день знаменовался четверостишием Григория Великого, а в праздник Тела Господня литургия раскрывала самую пленительную драгоценность своего наследства, — службу святого Фомы: «Pange linguam», «Adoro te», «Sacris Solemniis», «Verbum Supernum» [89] и непорочное чудо латинской поэзии и схоластики «Lauda Sion» [90], гимн отчетливый и отвлеченно-ясный, непоколебимый в пелене рифмованных стихов, развертывающих самую восторженную и, быть может, самую гибкую мелодию старинной музыки.
А круг все вращался в разнообразии воскресений, от двадцать третьего до двадцать восьмого, следовавших в постепенности за Духовым днем, являл цепь строгих недель паломничества и после осьмидневного празднования Всех Святых завершался воскресеньем последней седьмицы, когда освящение церквей воспевалось гимном «Coelestis urbs» [91], древними стансами, обломки которых плохо восстановили зодчие Урбана VIII, — старинными негранеными камнями, в туманной воде которых лишь изредка вспыхивали огоньки. Единение религиозного венца, слияние литургического года совершалось за воскресной обедней, последней после Духова дня, когда читалось Евангелие святого Матфея, которое наравне с Евангелием святого Луки, оглашаемым в первое воскресенье рождественского поста, повторяет слова Христовы о крушении времен, вещает о конце мира.