— Сам виноват — дожидается, пока они остынут, и еще хочет, чтобы они были горячими, а что невкусные, так всякое бывает, иной раз и боб попадется плохой. К счастью, сейчас как раз удачные. Черные, вкусные — такие мне нравятся. Ну, я оставлю вас одних, не буду вам мешать, третий в такой компании — лишний. Заставьте его есть, сеньорита, а то этот сеньор совсем лишился аппетита, перестал обедать.
Худасита вышла — и между ними разгорелся спор. Кто за кем должен ухаживать? Ей пришлось покориться: все-таки в этом доме, поскольку брак в алькальдии еще не зарегистрирован, она была гостьей, и он на правах хозяина оказывал ей внимание.
Худасита вернулась уже в башмаках, как всегда, когда она собиралась в город, и в черной шали, которую носила с тех пор, как погиб ее сын. Она собиралась сопровождать сеньориту, чтобы та не заблудилась среди угольных полей. Худасита прошла через столовую и задержалась у входной двери — надо было, пока они прощаются, проверить, нет ли кого поблизости, но на самом деле ее глаза были устремлены скорее во внутренний дворик, чем на улицу. Она то и дело оглядывалась: ей захотелось увидеть целующуюся пару, ведь видеть поцелуй — это почти самому целовать; в прежние времена, когда еще был жив ее сын, ей нравилось проходить мимо мест, где парочки назначают свидания.
— Табио Сан!.. — задержалась Малена, прощаясь; переступив порог комнаты, он опять стал Табио Саном.
— Роса Гавидиа!.. — откликнулся он, провожая ее взглядом.
Она пересекла внутренний дворик.
— До скорого!..
Он вышел закрыть дверь, но так велико было искушение оставить ее открытой настежь: вдруг вернется Малена, исчезнувшая, словно видение, одетая, как невеста, во все белое — точно в убранстве из пепла.
— Тоба уехала далеко, мать, но Хуамбо вернулся. Хуамбо сменил Тобу. Анастасии нет. Анастасиа не приехала.
— А что делает Анастасиа?
— Выпрашивает милостыню там, где дома, и дома, и дома…
— Там, где дома, и дома, и дома, и откуда приехал сын…
— Да, оттуда, мать, оттуда приехал Хуамбо. Тоба далеко, сеньоры ее увезли…
— Тоба далеко, я знаю. Не увижу ее, жемчужину мою, Тобу, мою дочь. Отец похоронен тут.
— Отец похоронен тут, мать жива — и сын вернулся из-за погребенного и к живой.
Мулат старался говорить так же, как мать; ему казалось, что так он глубже проникает в душу человека, которому обязан жизнью и которого по вине патрона, выдумавшего историю с ягуаром, забыл на столько лет.
— Патрон плохой, не разрешал тебе приехать раньше, только под конец…
— Патрон далеко, там же, где Тоба, разрешение дал управляющий. Приснилось мне: мать очень плоха… — И после краткого молчания, пока столетняя мулатка прислушивалась, как бьется пульс пространства: жила она крохами воздуха — уже с трудом дышала, крохами света — почти ничего не видела, крохами звуков — глуховата стала, Хуамбо заговорил быстро и громко: — Самбито не возвращается туда, где патрон! Самбито служил ему всю жизнь, а Самбито беден-беден; патрон все берет у Самбито, а для Самбито — ничего, у Самбито все есть, и ничего своего!
— Человек этот проклятый, отобрал наши земли там, там, на другом берегу, где родился сын и родилась Тача…
— И после сказал, что родители оставили Самбито в горах, чтобы ягуар его съел… Более двадцати лет, более двадцати пяти лет, более тридцати с лишним лет Самбито не хотел видеть родителей… Но Самбито будет мстить, платить той же монетой этому барчуку Боби. Барчук Боби, высокий-высокий, волосы огненного цвета, будет очень печален… Он слушает — я говорю, а волосы его печальны… Дед убил твоего отца, барчук Боби!.. Печальны его волосы, замолк его открытый рот, как услышал второй раз: дед убил твоего отца, барчук Боби, на Обезьяньем повороте; я хотел, барчук Боби, нажать на скорость, ускорить — ускорить ход дрезины и — лапами вверх под откос — и на дне остался твой отец с разбитой головой, твой отец, барчук Боби…
— А твой отец погребен здесь…
— Но мать жива… — прервал ее Хуамбо, радостно улыбаясь.
— И я могу умереть, — продолжала мулатка, — потом, когда вернется Самбито, умереть и объяснить отцу, что Хуамбо снова с ним, снова с ним, — она всхлипнула, — снова с нами, с родителями, а мы — с Самбито… И отец будет благодарить, будет благодарить под землей! Отец, Самбито, будет плакать, плакать под землей от радости, плакать от удовольствия, от большой радости и большого удовольствия!
Хуамбо сжимал ее холодные руки с длинными пальцами и ногтями, напоминающими своей формой семена какого-то древнего плода.
— Отца звали Агапито Луиса; так же как у Самбито, у него были кудрявые волосы — черная морская губка… Тоба — дочка хорошая, Анастасиа — дочка плохая, дочка оттуда, где было нам плохо, с плохого берега. Агапито всегда говорил: плохо — это еще не совсем плохо, но дочь плохая — очень плохо… Анастасиа не принесла мне внука, я могу умереть, не видеть внука…
Хуамбо оставил чемоданчик в доме матери и вернулся в поселок. У него звенело в ушах. Так бывает всегда, когда в прибрежную полосу спускаешься с горных высот. Снова и снова сует он пальцы в уши, ввинчивает, как будто старается достать из ушей звенящую часовую пружинку. Поселок, казалось, стал хуже. Жизнь побережья становилась не лучше, а хуже. Немощеные улицы, изгороди из тропической крапивы — чичикасте; всюду тебя подстерегают не только лучи знойного солнца, но и ожоги от крапивы; то тут, то там приютились хибарки. Лавочка и таверна дона Ихинио Пьедрасанты. Парикмахерская «Равноденствие». Недостроенная церковь, откуда каждое утро из-под циновок выглядывает господь бог с бородой из хлопка и в одеяниях из белого полотна, чтобы водворять мир среди шести или семи прихожан, живших окрест под бдительным оком дона Паскуалито Диаса, алькальда столь популярного, что его переизбирают всякий раз, и настолько прогрессивного, что он уже поговаривал: как только разобьют английский парк на главной площади, напротив алькальдии, так он построит бойню для рогатого скота.
На некоторых стенах Хуамбо видел надписи: «Бойня — да, ни дня без бойни!» Эти надписи алькальд истолковывал в том смысле, что если он выстроит скотобойню и мясников обяжут резать скот только там, то мясники постараются раньше прирезать его.
Дон Паскуалито — к нему очень шло уменьшительное имя, поскольку роста он был маленького, — считал, что автором этих наглых надписей был не кто иной, как Пьедрасанта — его бесплатный враг; по мнению алькальда, враги бывают и платными — те, которые чего-то стоят, то есть люди, для которых он что-либо сделал или просто которым когда-то одолжил деньги. Этому Пьедре, как звали дона Ихинио, — конечно, при этом имели в виду не какой-либо жертвенный или драгоценный камень[74], а лишь мельничный жернов либо валун из тех, что пододвигают к очагу, — и вот именно этому Пьедре дон Паскуалито предоставил было место в бухгалтерии алькальдии и дал ему хорошенькое жалованье, но вдруг в один прекрасный день Пьедра заявил, что он бросает работу, и действительно бросил ее. «Как же я смог оставаться? — объяснял Пьедрасанта своим друзьям по ломберу и конкиану[75] после всего происшедшего. — Как же я мог далее оставаться, если ежедневно, в один и тот же час, дон Паскуалито трепал меня по плечу, появляясь в кабинете с лучшей из улыбок человека, славно выспавшегося и надеющегося еще подремать на службе, и начинал твердить: «Кредит… Дебет… а ведь ничегошеньки нет…» — и тыкал пальцем в книгу, над которой я и так до седьмого пота пыхтел, тыкал пальцем в колонки цифр».
Учитель местной школы Хувентино Родригес глухим и гнусавым вкрадчивым голосом — хриплым оттого, что без конца пил за Тобу, пил и пил с тех пор, как она уехала — толковал о том, какие выгоды несет сооружение бойни, предназначенной для крупного рогатого скота. Он говорил, что теперь будет установлен контроль, чтобы не резали туберкулезных коров, а кроме того, будет налажен также контроль финансовый — контроль за уплатой налогов, и, наконец, будут следить за соблюдением чистоты при убое скота и, что не менее важно, теперь можно избавиться от мясников-барышников.
Поселок горел желто-оранжевым пламенем хокоте. Сотни, тысячи тысяч плодов хокоте свисали с ветвей деревьев, и все ели хокоте, и все выплевывали косточки хокоте на землю, и косточки, золотистые, влажные, высыхали, высыхали, пока не превращались в прах, и только в прах. Как грустно было видеть останки былого великолепия! Точно так же и с другими фруктами. И со смолистым манго, и с обезьяньим манго. Были, конечно, и такие косточки, которым выпадала иная доля. Например, черные и блестящие, крепкие и острогранные косточки аноны вонзались в землю точь-в-точь как рассыпавшиеся четки, или, например, зеленовато-черные косточки патерны[76] упорно выдерживают время и невзгоды, или еще — твердые, словно выточенные из темно-красного металла, косточки гуапиноля.[77]