Дядя Василий глянул назад, потом глянул вперед на нищих которые быстро удалялись, ударил ладонями об полы своего полушубка и пошел к возу, поправляя шапку, которая окончательно выходила из повиновения.
– Ну уж погоди, пострел, окаянный ты этакой? теперь я с тобой разделаюсь! – сказал Верстан, когда последние избы Андреевского остались назади, – я тебе покажу дедушку!
Фуфаев, державший руку на плече Верстана, не пропускал ни одного его слова и движения. Он ощупал голову Пети, перенес руки на плечо мальчика, слегка подтолкнул его вперед и, делая вид, как будто кашляет, скороговоркою шепнул ему: «не бойся, ничего… наследник… выручу… не бойся». Но заступничество Фуфаева мало утешило мальчика. Отчаянные рыдания продолжали надрывать грудь его, на которую потоками текли слезы и сыпался мелкий встречный дождик; бедный мальчик казался обезумевшим от горя. Сознание пришло к нему не прежде, как когда ноги нищих застучали на мельничной плотине; первою его мыслью было броситься в воду, но Верстан, вероятно опытный в проделках, какие отчаяние внушает иногда маленьким вожакам, предупредил намерение Пети: он снова крепко взял его за ворот.
– Эй, слышь, куда ж ты нас ведешь? – спросил он, обратившись к рябому Балдаю, который шел шагах в десяти.
– А вот погоди, пройдем мельницу, сарай такой будет… Отселева не видать, за косогором! Там прежде кирпичи обжигали… Место знатное! Мы завсегда там ночуем… Ступайте только, – добавил он, сворачивая к мельнице.
Пройдя мельницу и длинные мельничные навесы, Балдай и вдруг остановился, схватился за бока и залился смехом. Нищие поспешили нагнать его. Задняя часть навесов составляла глухой угол с клетью и амбаром мельника; в этом глухом углу, глядевшем на открытое пустое поле, нищие увидели старенького лысого старичка, который быстро семенил ногами, откидывался в сторону, бил над головою в ладоши и откалывал самого отчаянного трепака. Он был совершенно один; единственным зрителем всего происходившего, кроме нищих, была шапка старика; он не отрывал от нее глаз, кружился над нею, прищелкивал пальцами и приговаривал задыхавшимся от усталости голосом: «Ах, ах! что ты? что ты – ах!» Узнав причину всеобщего хохота, Фуфаев прыгнул вперед, крикнув: «ходи знай, люблю!», и засеменил в свою очередь ногами, налетая поминутно на старика, который ничего как будто не замечал и продолжал откалывать самые удивительные коленца перед своей шапкой.
– Экой он у вас весельчак, этот слепой! – сказал Балдай, надрываясь со смеху пуще прежнего.
– Весел, да некстати, – сурово промолвил Верстан, которого, повидимому, мало развлекало все это. – Ну, ступай, полно тебе беситься-то… дьявол! Вишь, дождь идет! – добавил он, толкая Фуфаева.
Пройдя шагов триста, нищие вошли в овраг и увидели полуразрушенную кровлю заброшенного кирпичного сарая.
– Ну, вот и пришли! – радостно кричал Балдай.
– Ладно… вижу… Ну, брат, теперь я с тобою разделаюсь, – присовокупил Верстан, поглядывая на Петю из-под нахмуренных, шершавых бровей своих.
Фуфаев украдкою дернул Петю за рукав. Нищие вошли в сарай, где тотчас же закрыла их густая, непроницаемая тень.
Дождик, который зарядил, как видно, на целые сутки[83], перенес мало-помалу веселье с улиц Андреевского в избы; гам, носившийся над селом, заметно стихал, и улицы пустели; народ, явившийся поглазеть на праздник и не имевший в Андреевском сродственников, кумовьев и сватов[84], поплелся домой. По всем дорогам, уходившим от Андреевского, мелькали сквозь сеть дождя красные платки баб и девчонок, и видно было даже издали, как скользили они и увязали в грязи. Кое-где раздавался скрип удалявшегося воза. С той стороны, где был мост, вот уж скоро полчаса, как какой-то голос отчаянно звал на помощь: то был торговец падалью; воз его лежал вверх колесами подле воды; весь товар уплыл; на поверхности реки оставались всего два несчастные гнилые яблока, от которых как будто отказались остальные уплывшие товарищи. Многие в Андреевском слышали голос торгаша, но никто не тронулся. «Время праздничное, – рассуждал каждый, – все шибко подгуляли; может, он так кричит; может, шальной какой-нибудь, спьяна лег, да и кричит!»
Несмотря на усиливающийся дождик, народ не покидал одного только места – именно, промежутка между двумя избами, там, где плясал медведь; оттуда все еще слышались бой барабана, бряцанье цепи и судорожное визжанье скрипки. Наконец промокший насквозь барабан отказался совершенно от употребления: палочки били как по войлоку, струны скрипки растянулись, вместе с этим растянулось и самое лицо козылятника; оно оживало, надо полагать, не иначе как когда припадало левой щекой к скрипке; едва скрипка исчезла в мешке, желтое лицо козылятника приняло выражение ноющей тоски и глубокой меланхолии; дождь, ливший с его меховой шапки и капавший с длинного носа, окончательно придал козылятнику вид человека, удрученного невыносимою внутреннею скорбию.
– Шабаш! кончай! полно! – произнес товарищ его, дюжий, плечистый и очень веселого вида нижегородец.
Он тряхнул в последний раз цепью, сказав: «ну, Матрена Ивановна, поворачивайся!», кинул за спину барабан и оглянул присутствующих, которые все поспешили отброситься назад; многие, стоявшие в задних рядах, обратились даже в бегство, как будто тотчас же спустят на них медведя или ухватят за ворот и насильно потребуют денег за медвежью пляску. Из всей толпы одна баба подала вожаку два яйца. Нижегородец начал расспрашивать ее, не найдется ли избы, куда бы пустили их переждать дождь, а может, и переночевать, коли дождь не уймется до утра.
– Вряд, касатик, – возразила баба, – вишь, праздник, везде гости, не пустят. Вы бы на мельницу сходили, попытали; там места много… сараи-то большущие, не то что крестьянские…
Сказано – сделано; но прежде нижегородец предложил зайти в кабак и взять вина. На сбор нынешнего дня, вообще говоря, грех было жаловаться: было что приберечь, было из чего повеселить душу. На дороге к кабаку, который находился при выходе из Андреевского со стороны мельницы, вожак и меланхолический его товарищ услышали за собою хляск копыт и яростные, бешеные крики:
– Посторонись! прочь с дороги, канальи! прочь! дави их! дави!..
Медвежатники увидели маленького, но очень красненького господина, сидевшего на козлах тарантаса рядом с седым сгорбленным кучером; тарантас, по словам нижегородца, который отошел в сторону с медведем, едва ли мог переехать десять верст: лошади были, очевидно, крестьянские и давно не кормленные. Из тарантаса выглядывали розовые шляпки двух дам и голубая шляпка Анны Васильевны, той самой дамы в розовом тарлатановом платье, у которой из французского имени Nicolas выходило всегда русское: Николя.
– Дави их, негодяев! – продолжал кричать между тем красненький господин, хотя давить уже было некого, потому что медвежатники давно стояли в стороне, но красненький господин так разгорячился, что ничего, казалось, не видел и не соображал: он топал ногами и размахивал руками, как будто тарантас скатывался в бездонную пропасть и предстояла неминуемая гибель сидевшим в нем дамам.
– Ах, Нил Герасимыч! нам, право, совестно… вас дождь вымочит, притом вы так беспокоитесь… – проговорила Анна Васильевна.
– Помилуйте, сударыня, это моя обязанность… на то мы мужчины! – возразил красненький господин, выламывая спину и с живостью обращаясь к даме.
– Ах, как глупа эта попадья – не правда ли?.. Боже, как глупа… Хи-хи-хи… Слышали, mesdames, как говорила она: «удостойте подойти к пирогу!..» хи-хи-хи…
– Хи-хи-хи… – засмеялись в один голос розовые шляпки. Нил Герасимович находился в нерешимости, смеяться ли ему или привстать на козлы и снова крикнуть на медвежатников; но последние находились уже в десяти шагах за тарантасом. Нил Герасимович засмеялся.
– Вишь про пироги какие-то разговаривали! – вымолвил нижегородец, кивая головою на отъезжающих, – и я бы ништо, поел бы теперь пирожка-то…
Впрочем, не надо думать, чтоб Анна Васильевна и две розовые шляпки пренебрегли пирогом попадьи, над которой так язвительно посмеивались: от пирога остался только кусочек нижней корки, да и то потому, что слишком уж крепко прилип к блюду; если б пошарить в карманах Nicolas, который крепко спал на коленях матери, можно бы даже найти там десятка три мятных пряничков, которыми сверх пирога и чая угощала гостей своих радушная попадья. Но мы редко заглядываем в карманы помещиков и еще реже в ридикюли помещиц, и потому оставим этот предмет.
Нижегородец остался в кабаке ровно на столько, на сколько потребовалось, чтоб продраться сквозь пьяную, кричащую толпу; он хотел сначала купить штоф, но вид окружающего веселья разохотил его; он запрокинул назад шапку, крикнул: «э! была не была!», купил еще штоф и, присоединившись к меланхолическому козылятнику, продолжал путь. Еще на плотине услышали они песни, крик и пронзительный визг бабы, раздававшиеся в избе мельницы; у ворот сидел смуглый детина с белыми, как кипень, зубами; он сохранял невозмутимое равнодушие ко всему, что происходило внутри мельницы, и, слегка посвистывая, наигрывал на гармонии. Как только узнал он, зачем пришли медвежатники, он наотрез объявил, что на это надеяться нечего.