Солнце уже не обжигает спины — пот и слизь от банановых гроздьев делают человеческую кожу нечувствительной к солнечным лучам.
— Ты спину-то хоть, ощущаешь?
— А кто ее чувствует! У меня спину будто сковало до самого затылка. И шея болит.
— А этот бедняга так и лежит в крови. Похоже, сюда еще пригонят людей. Нас слишком мало для такой работы. Да и ей конца нет: одно кончится, начинается другое. Перетаскаешь одну гору банановых гроздьев, а там уж надо приниматься за новую гору, и бананов все больше и больше…
— А Чулике обезьяну притащил…
— Таскается с этой хвостатой тварью повсюду. С ума спятил, говорит всем, что усыновил обезьяну, что это его сын.
— Как тресну тебя по затылку — ядром мамея,[83] - так запищишь. Неужто ты не понимаешь, что Чулике храбрости не занимать, не то, что мы… иисусики, не дай господи!
— Не злись!
— Будешь добреньким, когда кругом собаки… Безбрежное море банановых листьев, кивающих друг другу и целующихся, эти поцелуи словно преграждают путь потокам воздуха; через их кровлю просачивается нежный лимонно-зеленый свет, настолько прозрачный, что кажется — это жидкость, хотя это только свет; безбрежное море банановых плантаций — здесь истоки банановых рек, растекающихся по рынкам мира. Как рождаются эти чудесные реки? Где сливаются их течения?.. Бегут они по руслам человеческих тел, задыхающихся от одышки, страдающих от голода, по человеческим головам с взъерошенными, нестрижеными волосами, прилипшими ко лбу, к затылку, к ушам. Никогда не хватает времени. Time-keepers неумолимы. Люди падают от усталости. В молчании. Люди отрезаны от мира — ничего не слышат, как в пещере. Не видят и не чувствуют ничего, кроме груза. Груз давит, прижимает к земле, люди похожи на вьючных животных.
У Хуамбо вдруг заложило одно ухо. Это был первый день его великой расплаты за отца. Ухо с той же стороны, где гнилой зуб. Но мулат продолжал грузить — нельзя допускать, чтобы раздавила тебя, расплющила банановая гроздь — твой кровный враг. Хрустят кости, наливаются кровью глаза — и нет надежды когда-нибудь освободиться, бежать из этого ада, вернуться домой.
Да, его товарищи питались этой надеждой. Они поднимали гроздья бананов, взваливали их на спину, осторожно нагибая голову, чтобы избежать удара, который тогда обрушивался только на лопатки, прикрытые толстой попоной, как у вьючных животных, или мешком, а кое-кто мастерил себе из мешковины и головную повязку. Они тащили самые тяжелые гроздья, надеясь, что так им удастся скорее кончить работу.
Хуамбо, которого не покидала мысль об искуплении, овладело отчаяние — он знал, что спасения нет, осталось лишь стиснуть зубы и глотать пот и слезы. Он обливался слезами и потом, кусал губы: мучила боль в ухе. Если бы болело только одно ухо, от такой боли можно исцелиться. Но теперь боль разлилась по всему телу. Но Хуамбо должен выдержать. Отец погребен здесь. Хуамбо должен отплатить. Ягуар его не сожрал. Его пожирает жизнь. Time-keeper — вот сейчас он похож на ягуара, ягуара в пробковом шлеме, ягуара с кошачьими глазами и кошачьей походкой — всегда подстерегает тебя, а когда устает сидеть, встает, поднимает лапу на упавший ствол и, опершись о колено, наклоняется вперед.
Гринго он или не гринго? Должно быть, гринго, а может, и нет. Все равно: все эти time-keepers, янки они или нет, ничего не имели общего с теми, для кого груз не был ни надеждой, ни наказанием — будущим или прошлым, — а только грузом, грузом, грузом…
Среди этих людей, низведенных до состояния вьючных животных, были и такие, которые уже не чувствовали, кем они стали; были и такие, кто не переставал смеяться, но это был болезненный, нелепый смех.
— Поменьше смеха, побольше работы!.. — требовали десятники.
— Отправляйся-ка ты к… — огрызались грузчики вполголоса, чтобы не слишком отчетливо было слышно, куда именно они их посылали.
Солнце, солнце-жаровня, солнце из расплавленного металла, жгущее беспощадно, высушивало листья бананов, пило из них живительный сок. В считанные секунды солнце поглощало зелень, как глубоко она бы ни разливалась, могло высосать все жизненные соки, высушить все, начиная с кончика листа, с самого краешка и до черенка. Еще секунда — и весь лист становится жухлым. Зеленая мясистая пластина не в силах защититься от солнца, и оно превращает ее в желтый сухой кусочек пергамента, на котором насекомые рисуют инкунабулы, точно средневековые летописцы.
Грохот вагонов, свистки паровозов, лязг сцепки. Выходят на работу артели уборщиков с метлами, вениками и прочими инструментами; они тащат грабли, лопаты, хитроумные приспособления на шестах — не то пики, не то ножницы, ими удобно срезать омертвевающие листья, листья, в которых больше было солнца, чем соков, выпитых из недр земли. Солнце обрушивается на зеленое молчание, на царство ласки и нежности, отражение неги, той неведомой, которая одаривает слепым счастьем. Солнце обрушивается на густые заросли, в тени которых минерал преобразуется в питание растений, а растения становятся пищей живого существа, — в их тени, как в смутном сне, сливается и то, что едва только родилось, и то, что едва только умерло. Солнце обрушивается на маслянистую кору, под которой жизнь отделяет все лишнее, чтобы каждому растению и каждому существу дать определенный вид и внешность — и корка покрывается кристаллизованной испариной. Солнце высушивает лист, превращает его в скорбную костлявую руку, в хрупкий скелет, при малейшем прикосновении рассыпающийся тусклой пылью, — слепое и буйное желтое пламя пожирает все. Рабочие отсекают сухие листья, и словно во время хирургической операции здесь звучит: трасс-трасс-трасс…
Time-keeper снова сел. Вытянул ноги, каблуками уперся в землю, носки задраны вверх. Земля жжет его, но она не жжет тех, кто босиком шагает по раскаленной тропе, кто работает под жаркими слепящими лучами. Идет погрузка платформы.
Идет погрузка. Время не движется. Время остановилось. Груз защищают навесом из свежих банановых листьев, надо прикрыть плоды, тенью спасти от солнечных лучей, иначе перезреют в мгновение ока. Закончив погрузку, грузчики выстраиваются в ряд, ожидая, когда подкатится очередная платформа.
Они уже ждут!
И как только притормаживает следующая платформа, они спешат закрепить ее колодками на рельсах, а руки уже тянутся к гроздьям бананов — скорее вскинуть груз на спину и рысцой добежать до вагона, стоящего под погрузкой на другом пути. Никогда его не наполнить. Никогда. Время не движется. Timekeeper остановил его.
Хорошо еще, что гроздья под покровом листьев не обжигают, а, наоборот, холодят — такое счастье в жару! Всякий раз, как кто-нибудь остановится, чтобы облиться водой, и разрывается людская цепь, десятник начинает ругаться и, как в былые времена, хлестать бичом, правда, теперь по земле.
Цепь — бесконечная людская цепь — поднимается и опускается, иногда останавливается: хоть минутку передохнуть. Кое-кто уже не может распрямиться и стоит, упершись руками в колени. Пересохли губы. Слипаются веки, ресницы не спасают глаза от едкого пота. Горячие реки пота стекают по щекам.
Самбито должен расквитаться. У Самбито нет надежд. Он должен расквитаться за отца, погребенного тут. Тоба жива, погребена с открытыми глазами. А отец мертв и тоже погребен с открытыми глазами. Матери нужен Хуамбо…
Закончилась погрузка, новая платформа подкатывается по путям и останавливается перед грузчиками — на ней еще больше гроздьев, но плоды прикрыты хуже. Время не движется. Time-keeper то сидит, то встает, то снова садится. Все не может устроиться удобнее. Никак не может пристроить на голове тропический пробковый шлем. То натянет, то снимет его. Как веером обмахивается шлемом, который воняет потом и волосами. Делает несколько шагов, но земля обжигает. Его обжигает, но не обжигает тех, кто голыми ногами — подумать страшно — ступает по этому костру, шагает босиком по этому солнечному очагу. Плохо приходится тому, кто нечаянно поставит ногу на рельс или на металлический костыль, торчащий в шпале. Самбито должен отплатить. Его и башмаки не спасают, он подпрыгивает, как танцующий индюк, — земля жжет даже сквозь подошву. Отплатить. Отплатить, чтобы не платил больше его отец, погребенный под землей.
— Вот стерва, эта сволочная рельса жжет сильней, чем вертел на огне… — пожаловался Тортон Поррес, отдернув и высоко подняв ногу, будто намереваясь подуть на ступню.
До ступни он, конечно, не дотянулся, зато минуту выиграл, чтобы хоть немного передохнуть. Идут, идут вереницей грузчики. Давай, давай, бананы не ждут! Солнце припекает — перезревают бананы. Давай, давай! И только время остановилось, не движется. Солнце замерло в небе. Time-keeper смотрит на часы. Еще долго до конца, долго, долго…
В затененных недрах железнодорожных вагонов кипит работа. Кипит. Свет проникает сюда сквозь решетки, вливается в дверь, через которую входят и выходят грузчики, — тут висит огненный занавес, ослепляющий выходящих, тут они порой падают без сил.